И жить еще надежде… — страница 6 из 150

Пенсне старинного серебряная дужка

Мне вспоминаются по вечерам.

Агата Юльевна, опрятная старушка,

Меня немецким обучавшая словам.

Тогда все это называлось «группа».

Теперь и вспоминать, конечно, глупо

Спектакли детские, цветную канитель.

Потом война, заснеженные трупы.

Из клейстера похлебка вместо супа.

На Невском непрозрачная метель.

Ах, песенки о солнечной форели!

Мы по-немецки их нестройно пели,

В окошке шпиль светился над Невой.

Коптилки фитилек, что тлеет еле-еле,

Соседний сквер, опасный при обстреле,

Ночной сирены сумеречный вой

Не знаю, где теперь ее могила, —

В степях Караганды, на Колыме унылой.

У пискаревских каменных оград.

Агата Юльевна, оставим все, как было,

Агата Юльевна, язык не виноват.

Спасибо за урок. Пускай вернется снова

Немецкий четкий слог, рокочущее слово,

Из детства, из-за тридевять земель.

Где голоса мальчишеского хора.

Фигурки из саксонского фарфора

И Шуберта хрустальная капель.

К счастью, горькая участь Агату Юльевну обошла. После публикации этого стихотворения в книге «Ледяное стремя» в 1997 году я получил письмо, где было написано: «В книге Ваших стихов есть за душу берущее стихотворение «Уроки немецкого». До войны наша семья жила на Восьмой линии, и меня, совсем маленькую, водили в ту самую группу к Агате Юльевне и ее сестре. Думаю, Вам будет приятно узнать, что война пощадила их, после войны они продолжали заниматься с детьми, и я, уже школьница, год или два ходила к ним на «уроки немецкого». С уважением И. Варданянц».

Почти сразу после начала войны, в июле 41-го года, моя мать вместе с начальными классами своей школы выехала, забрав меня с собой, в деревню под Валдай. В соответствии с планом эвакуации, составленным еще перед Финской войной в 39-м году, туда отправили несколько десятков тысяч ленинградских детей. Но немцы уже в первый месяц войны вплотную подошли к Валдаю, в то время как Ленинград еще был относительным тылом. Многие родители кинулись оттуда за своими детьми, чтобы забрать их обратно. Одним из последних эшелонов нас вывезли назад в Питер. Помню бомбежку на станции Бологое, когда нас загнали под вагоны, а все вокруг было красиво освещено яркими осветительными ракетами.

Дом наш загорелся в январе 41-го года не от бомбы и не от снаряда. В квартире выше этажом умерла соседка и оставила непогашенной «буржуйку», а гасить понемногу разгоравшийся пожар было нечем — воду тогда приходилось таскать из проруби на Неве.

…Три дня неспешно на морозе

Горел шестиэтажный дом.

В стихах сегодняшних и прозе

Припоминаю я с трудом

Ту зиму черную блокады,

Паек, урезанный на треть,

И надпись, звавшую с плаката

Не отступить и умереть.

Но спрятавшись под одеяло,

Я ночью чувствую опять.

Что снова дом мой тлеет вяло,

И снова некуда бежать.

В апреле 42-го, уже через ладожскую трассу, мы отправились в эвакуацию в Сибирь, в Омск, куда переехала картфабрика для срочного выпуска военно-морских карт. В Омске первый год отец почти все время был на казарменном положении — надо было срочно пустить фабрику. Мать сначала пошла работать вахтером (за это давали рабочую карточку), а к 44-му году освоила специальность сначала корректора, а потом технического редактора в Гидрографии, где и проработала до пенсии. Около двадцати пяти лет уже после войны она редактировала морские лоции, штурманские таблицы и наставления для мореплавателей. Вспоминаю, что уже через десятки лет, во время долгих плаваний на «Крузенштерне» и других гидрографических судах, открывая по ночам на вахте в штурманской рубке увесистые тома морских лоций, в выходных данных я не без гордости читал: «Технический редактор Р. М. Городницкая».

Мать умерла в 81-м году от очередного инфаркта. Сама она за всю свою жизнь кроме повседневной работы и забот по дому ничего не видела и уж конечно за границей не бывала и по морям не плавала.

Повидала мама мало, —

Не каталась в заграницы.

Корректировала мама

Мореходные таблицы.

Нищета, война и голод.

Коммунальные заботы.

Был маршрут ее недолог —

На работу и с работы.

Каждый день глаза ломая

О колючие страницы.

Корректировала мама

Мореходные таблицы.

Жизнь была не с неба манна, —

Я болел, она болела.

Ничего на свете мама

Повидать и не успела.

Не умела мама в горе

На судьбу слепую злиться.

Маяки мигают в море.

Штурмана глядят в таблицы.

Новый день в окошке длится.

Двадцать лет как мамы нету.

Мореходные таблицы

Корабли ведут по свету.

Последние годы мать мучили постоянные страхи за меня и за отца, превращавшиеся в нервную болезнь. Она боялась взять телефонную трубку, открыть дверь на внезапный ночной звонок. Когда я задерживался вечером в городе, она могла часами стоять у окна, с тревогой вглядываясь в темноту. При этом к моим многомесячным экспедициям в Арктику и дальние моря она относилась спокойно, даже зная о риске во время погружений на подводных аппаратах. Все это происходило как бы вне ее реальной жизни и не вызывало такого беспокойства, как мои вечерние опоздания.

Все невзгоды нашей семьи ложились на ее хрупкие плечи. Ее любили, кажется, все вокруг — и домочадцы, и соседи. Каждого вошедшего в дом она старалась прежде всего накормить, хорошо помня черные военные годы. Более всего боялась обременить кого-нибудь собой, причинить неудобство. Терпеть не могла долгов и внушила эту нетерпимость мне. В доме, несмотря на нужду, всегда поддерживала медицинскую чистоту. Она и умерла оттого, что, почувствовав себя плохо и уже вызвав врача, вдруг решила вытереть пол, показавшийся ей недостаточно чистым.

Ее внезапная смерть в ноябре 1981 года, по существу, сломала отца. Он потерял интерес к жизни, хотя был человеком любознательным и общительным. В январе 1985 года у него обнаружили рак легких, к сожалению, неоперабельный. Летом 1985 года мы с женой не без труда уговорили его переехать к нам в Москву (он долго сопротивлялся этому переезду, не желая уезжать от могилы матери). Скрывая от него смертельный диагноз и стараясь отвлечь его от размышлений о болезни, я предложил ему написать воспоминания о его детстве и юности. Будучи человеком, приученным к порядку и каждодневному труду, он завел конторскую книгу и начал аккуратно записывать туда свои воспоминания. Работал отец, к несчастью, недолго. 6 мая 1996 года он умер на моих руках от горлового кровотечения. Уже после его смерти, внимательно прочитав написанное, я еще раз ощутил горькое чувство сиротства, незнания своих, даже самых, казалось бы, близких корней. Из записок этих я узнал многое, о чем при нашей многолетней жизни в одной комнате даже не догадывался, — например, о том, как в 49-м году, когда началась «борьба с космополитами», отца чуть не посадили по ложному доносу, и наших соседей по квартире вызывали в КГБ, чтобы они дали на него показания. К счастью, все наши соседи были людьми порядочными.

Начатые отцом воспоминания, страх перед темнотой и безвестностью, поглотившей моих предков, желание, чтобы о моих родителях хоть кто-нибудь вспомнил, были главными причинами, побудившими меня самого взяться за перо…

Когда я думаю о счастливых семейных парах, в наше время достаточно редких и нетипичных, то всегда вспоминаю своих родителей. Сейчас они лежат рядом под одним надгробным камнем на Казанском кладбище в Царском Селе, и я рано или поздно надеюсь к ним присоединиться.

Каждый раз по приезде в Питер навещая их могилу, расположенную в конце еврейского участка, я прохожу мимо древнего покосившегося и заросшего мхом могильного камня с изображением могендовида и надписями золочеными буквами по-русски и на иврите. Здесь похоронен в 1896 году лейб-гвардии фельдфебель Шимон-Черкасский, видимо, выходец из кантонистов, отдавший жизнь за обретенную им негостеприимную Родину. Заброшенная эта могила поневоле заставляет задуматься о собственной судьбе.

Кавалер Святого Георгия,

Фельдфебель Шимон-Черкасский,

Что лежит на Казанском кладбище

В Царском Селе осеннем,

Представитель моей отверженной

В этой державе касты,

Свой последний бивак наладивший

Здесь под дубовой сенью.

Гренадер императорской гвардии,

Выходец из кантонистов —

Нелюбимых российских пасынков

Выпала с ним судьба нам,

Неродного отечества ради

Был он в бою неистов,

Управляясь в часы опасности

С саблей и барабаном.

Давний предок единокровный мой

Фельдфебель Шимон-Черкасский,

За отвагу на поле брани

Орден свой получивший,

Обладатель ружья огромного

И медной блестящей каски,

В девяносто четвертом раненый,

В девяносто шестом — почивший.

Ах, земля, где всегда не хватало нам

Места под облаками,

Но которую любим искренне.

Что там ни говорите!

Ощущаю я зависть тайную,

Видя надгробный камень,

Где заслуги его записаны

По-русски и на иврите.

И когда о последнем старте я

Думаю без опаски

И стараюсь представить мысленно

Путь недалекий сей свой.

Вспоминается мне лейб-гвардии

Фельдфебель Шимон-Черкасский,

Что лежит под опавшими листьями

На окраине царскосельской.

В Омске, в эвакуации, я пошел в школу сразу во второй класс. Время было голодное. Немногие носильные вещи, захваченные из Ленинграда, были довольно скоро обменены на продукты. Спасала посаженная нами картошка, которая заменяла все. Там, в эвакуации, класса с третьего я пристрастился к чтению. В доме на Войсковой улице, где нас поселили, каким-то образом оказались подшивки старых журналов «Вокруг света», которые я перечитывал по многу раз, наивно мечтая о дальних путешествиях. Может быть, именно поэтому география стала моим любимым предметом.