[84]
Церковь немыслима без умственного и культурного труда, без богословского творчества. Даже люди, внешние по отношению к Церкви, замечают, что с богословской мыслью в последние десятилетия дело у нас обстоит совсем не блестяще. В самом деле, публично — в православной прессе, в выступлениях — обсуждаются по преимуществу вопросы практические, организационные и моральные (тема «устоев», которая по существу сводится к осуждению однополых браков и «гедонизма»; но если речь идет о христианской этике, то было бы очень актуально, если бы Церковь напоминала еще о двух заповедях Декалога: не кради и не лжесвидетельствуй). В светской прессе с темой Церкви связаны разнообразные скандалы финансового, морального и уголовного характера, а также обсуждение политической позиции Церкви. Можно найти некоторые исключения (библеистика, например), но это не меняет положения. Большой мысли о центральных, о сердцевинных темах богословия просто не слышно. Глубокое, смелое богословие наших лучших проповедников — вл. Антония и о. Александра Шмемана — находит своих читателей, и круг их, слава Богу, растет. Но ответа, достойного их мысли, ее продолжения (и даже попытки всерьез анализировать их мысль) мы также, по существу, пока не встретим.
В этой ситуации призыв о. Георгия Кочеткова думать о христианской антропологии — решительный ответ нашей ситуации. Антропология — пожалуй, самая актуальная гуманитарная тема науки в настоящее время; с антропологической перспективой связан философский анализ истории двадцатого века. Христианской мысли есть что сказать в этом общем обсуждении темы «что есть человек». Это вопрос Ветхого Завета, прямо выраженный в псалмах:
Что есть человек, что Ты помнишь его?
Или сын человеческий, что Ты посещаешь его?
и косвенно — во всех повествованиях Библии, начиная с сотворения и грехопадения. Тем более тема человека, его необъяснимой способности или возможности быть увенчанным славою и честью (Пс. 8: 6) встает в Новом Завете, в истории Бога, ставшего человеком, et homo factus est (на латыни это звучит проще и прямее, чем слав, «вочеловечился»). Воплощение стало не только новым Откровением Бога, но и откровением Человека, который оказался (что не раз подчеркивал вл. Антоний) hapax Dei (способным вместить Бога, лат.).
Тема моего рассуждения связана с этой общей темой антропологии. Рассуждение мое будет состоять из двух частей. В первой я думаю дать некоторый обзор актуальной антропологической мысли, вторая часть основана на моей работе, написанной уже 14 лет назад, «Поэзия и антропология». Эпиграфом к тому, о чем пойдет речь, я осмелюсь взять собственные уже давние стихи, «Давид поет Саулу» (их любил и читал наизусть С. Аверинцев). Эти строки отталкиваются от того стиха псалма, который я уже привела.
И что человек, что его берегут?
Гнездо разоренья и стона.
Зачем его птицы небесные вьют?
Я видел, как прут заплетается в прут,
И знаешь ли, царь? Не лекарство, а труд —
Душа для души…
Скажу прозой: человек для себя — прежде всего труд. Но не в том расхожем смысле, в каком труд противопоставляется дару. Это дар труда и труд дара. Человека в человеке всегда как будто «еще нет»: он не данность, а заданность. Может быть, только простившись с кем-то, мы видим, что он был, его будущее было. Себя таким образом мы не увидим.
Человек — то, чего еще нет, чему еще нет продолжения. И это залог величия его. У Пушкина, как все помнят, этот залог, самостоянье человека — в опоре на любовь к родному пепелищу. Позволю себе дополнить это противоположным: залог величия и в том, что он знает, что стоит ни на чем, на бездне, или идет по воде. Две эти противоположные как будто вещи — опертость и безопорность — не исключают друг друга.
Итак, антропология оказалась в центре не только гуманитарной мысли XX века: обнаружилось, что от антропологических презумпций зависят исторические движения и решения. Es geht urn der Menschen: речь идет о человеке, как назвал книгу своей антигитлеровской публицистики Т. Манн.
Я прошу извинения за то, что мой очерк будет совсем общим и, несомненно, неполным — и, по отношению ко всем упомянутым явлениям, поверхностным: я касаюсь их лишь в той мере, в какой они связаны с общей мыслью о человеке. Мне не приходилось встречать какого-то серьезного обзора мысли о человеке в минувшем столетии: мысли, которая не осталась за рубежом тысячелетия и продолжается сейчас как открытый вопрос.
Исходной точкой можно считать антропологию Просвещения: последующие события, открытия, размышления — это ряд кризисов просвещенческой рационалистской модели гуманизма. Просвещение продолжает движение классического гуманизма, разделяя его высочайшее представление о человеке.
Упрощая, антропологическую модель можно описать так: человек не несет в себе заведомых предпосылок добра или зла (Просвещение не принимает всерьез грехопадения — но и «создание по образу Божию» если и не отрицается, то актуальным в размышлениях о человеке не становится), хотя по природе он скорее тянется к добру — если ему не мешают. Злым, дурным человека делают внешние условия, воспитание, образование, социальное устройство (знаменитое «среда заела» и марксистское «отчуждение»). Улучшение всех этих условий приведет к совершенствованию рода человеческого. Главное орудие здесь — универсальный Разум, общий для всех времен и народов. Разум, отождествляющийся со Светом. Этот Свет способен разогнать любую тьму — предрассудки, пороки и т. п. Разум, в принципе, не встречает для себя принципиально недоступных вещей ни в человеке, ни во внешнем по отношению к нему мире. Таинственное — это не более чем до некоторого времени еще не понятое. Можно назвать это настроение антропологическим, гносеологическим и историческим оптимизмом. С ним связан проект прогресса — или, как его теперь называют, «секулярный проект». Где-то в начале этого проекта стоит Данте «Монархии», с его идеей двойного блаженства и совершенства, земного и небесного. Этому проекту пришел конец. Именно это имеет в виду термин «постсекулярной эпохи».
Одним из первых контрпросвещенческих движений можно считать глубинную психологию, Фрейда. Человек в этой перспективе оказывается не свободен в собственных выборах, причем по внутренним причинам: зона внесознательного, темных движений и привязанностей, внутренняя интенция зла и саморазрушения управляет им; роль разума, несущего свет в темное подполье, здесь может исполнить терапевт. Фрейд остается во многом человеком Просвещения: он говорит только, что мы имеем дело — в себе и других — с больным человеком; болезнь же вызвана внешними факторами — ранними травмами, забытыми и потому — только потому! — не поддающимися управлению и исправлению. Это открытие соприродной человеку тьмы поразило просвещенческую цивилизацию. Как будто не было школы христианской аскетики, которая открывала глубины тьмы в человеке, куда более обширные и разнообразные, чем набор «комплексов» Фрейда! Как будто не было слов ап. Павла о том, что он делает то, что ненавидит, и не делает того, что любит!
Другим движением, переходящим дорогу просвещенческой антропологии, можно считать изучение архаичного общества и мифа — несомненно, одно из важнейших гуманитарных достижений XX века. Здесь и появляется само это слово — антропология, изучение человека («Структурная антропология» К. Леви-Стросса). До Леви-Стросса — К. Отто, К. Кереньи. Универсальный Разум оказывается совсем не универсальным! Мы встречаемся с иным мышлением, которое осуществляется в других категориях: не в понятиях, а в образах или метафорах (О. Фрейденберг). Здесь человек встречается с некоей тайной в себе, которая не описывается простой этикой Просвещения. Тьма может быть привлекательна, сила — независимо от ее оценки — интимно влечет человека. С мифом, с его «черным солнцем», «волей гибнуть», с жаждой насилия и наслаждением насилием оказываются связаны «традиционалистские», фашизоидные и просто фашистские движения. «Гуманизация мифа» — тема переписки двух выдающихся мыслителей, К. Кереньи и Т. Манна. Я об этом писала — и о том, что выхода из дилеммы «мифа» и «гуманизма» (или «духа») уважаемые корреспонденты не находят[85].
Третья важнейшая коррекция просвещенческой антропологии — экзистенциалистская идея «отчужденного», «социального» человека, который оказывается сильнее личности. Человеком и его разумом управляет здесь не «ранняя травма», а полное подчинение безлично-социальному, l’on, das Man, They. Русский аналог этой инстанции — «все» («никто») или «люди»: «никто так не делает!», «что люди скажут!».
Но самым большим ударом по просвещенческому гуманизму стали все-таки не новые гуманитарные идеи, а исторические катастрофы XX века, которые именуются тоталитаризмом (в двух его уже достаточно обдуманных разновидностях, нацистской и коммунистической — и в третьей, неидеологической, «мягкой» форме, которую только начинают угадывать; одно из ключевых слов этого нового тоталитаризма — эффективность, как заметили уже П. Тиллих и Ж. Бернанос). Исходя из классического гуманизма, эти события, Аушвицы и ГУЛАГи, выглядят как нечто иррациональное, просто невозможное. Как затмение человека — и самой идеи о нем. Кто после происшедшего повторил бы пресловутое «Человек — это звучит гордо»? Что, быть может, особенно поражает в этих событиях — это чувство личной невиновности, которым обладают исполнители ужасных дел (ср. разговор Анны Ахматовой о «таинственной русской душе»).
Мыслители, занимавшиеся анализом тоталитаризма, — Дитрих Бонхеффер, Ханна Арендт, Жорж Бернанос — подошли к глубине его антропологической предпосылки. Она — в отрицании свободы человека, в отрицании не только реальности, но и самой ценности свободы. Бернанос (книга его послевоенных лекций только что вышла в русском переводе) считает свободу божественной сущностью в человеке. X. Арендт описала тот вид на человека, которым располагает тайная полиция