И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе — страница 32 из 51

, которым проверяется, в конце концов, самая вера: может ли человек любить врагов? (Я нисколько не хочу сказать, что западные святые не умеют прощать или любить врагов, — но важно, где помещен центр всего учения! Даже у Франциска Ассизского, завещавшего своему преемнику любить обидчика больше, чем его самого, и не добиваться, чтобы тот «стал лучше», — даже у него центр располагается все же не в этом.) Силуан поражает тем, с какой последней решительностью он понимает это требование как центральное, как то, от чего зависит все остальное и без чего все остальное теряет всякую цену. И в этой его решительности мы видим несомненное наследство русской традиции, очищенное и укрепленное личным подвигом.


Но у этой лучезарной широты, способной покрыть зло — в обыденной реальности жалостью, а в духовном подвиге любовью, — есть своя тень, свой темный двойник, с которым мы хорошо знакомы. Это принципиальное, какое-то настойчивое неотличение зла, упорное настаивание на том, что ничего не следует относить к злу, ни за чем нельзя признать окончательно статус зла — и, соответственно, ни с чем нельзя внутренне порвать связь, ни от чего нельзя отречься как от несомненно дурного и губительного, ничто нельзя «осудить».

Вот мы и подошли к тому, что я называю отечественной традицией странного и сложного — как-то умышленно сложного — отношения к злу. Я осмелюсь назвать эту традицию «дружбой со злом» (в том смысле «дружбы», как в легендарной фразе «Платон мне друг, но еще больший друг — истина»), имеющей как будто некое таинственное, едва ли не религиозное обоснование, как будто некое высшее и необсуждаемое nefas, запрещено. Другим названием для этого свойства могло бы быть — «небрезгливость», которая также предстает и в «святой», и в «теневой» форме[127].

Какова глубина этой традиции, с каких пор она сложилась? Есть ли здесь порог между русской и советской практической этикой — и где он? Для меня это открытый вопрос. Несомненно, этическое учение идеологии — «диалектическая», «классовая» мораль — вкупе с «исторической необходимостью», которая выше добра и зла, сделали свое дело, окончательно запутав «перевоспитанного» человека. Несомненно, кроме того, что жизнь при постоянном государственном терроре отучивает от чрезмерной моральной разборчивости — и от ожидания ее в других. Словами Ахматовой:

Как вышедшие из тюрьмы,

Мы знаем что-то друг о друге

Ужасное…

Итак, феноменология «дружбы со злом». Сегодня я коснусь двух видов этой дружбы. Первый род я бы назвала не то что непротивлением злу, но миром со злом — дипломатическим, хитрым союзничеством. Это заступничество за очевидно дурное, особого рода оправдание зла.

Один из способов такого оправдания — аргумент от «неведения», от нашей неспособности отличить зло от добра. Обсуждая очень простую вещь, собеседник вдруг переводит разговор в «философский» план (а что такое зло вообще? откуда мы знаем?). Кончается такой разговор обычно заключением, что «не все так просто» или «кому как представляется».

На месте «философского» здесь может появиться и «богословский» план — аргумент «от смирения» (осуждать нельзя; все мы грешные, нам ли судить?) или же от «непознаваемости судов Божиих». Повторяю: речь при этом идет о вещах слишком очевидных, таких как уничтожение людей без суда или присвоение того, что тебе не принадлежит.

Далее, аргумент «от необходимости» или «неизбежности». «Это (было) необходимо», «А что еще (было) делать?» Можно заметить, что и необходимость, и неизбежность в таких случаях просто декретируются. Делать, как правило, есть (было) что — только не очень хочется: другое важнее.

Далее, аргумент от неполноты, неабсолютности данного зла: «объективное» взвешивание доли «добра» и «худа» в обсуждаемом явлении. Это взвешивание — самый кошмарный и сводящий с ума способ уклонения от суждения. Главными словами здесь становятся два союза — «зато» и «но при этом». Да, Сталин уничтожал миллионы, зато он построил индустрию (или: но при этом он выиграл войну). Вообразите себе аналогичные высказывания в Германии или Италии (но зато он — Муссолини — подготовил лучшее издание старинной музыки и построил Новую Остию!). Там, где начинается взвешивание с такими гирями на двух чашах, мне кажется, что мир или кончился, или вообще никогда не начинался. Употребляющим эту технику так не кажется.

Далее, аргумент от невозможности хорошего вообще. Здесь главные слова — «еще хуже» или «не лучше». Конечно, при «железном занавесе» было плохо, но теперь, во времена либеральной коррупции, еще хуже (или не лучше).

Логическую ошибочность всех этих апологий не нужно доказывать. Но все же главное, что при этом нарушается, — это, на мой взгляд, не закон построения силлогизма, а сама природа моральной ориентации. Ориентация в добре и зле в принципе моментальна, непосредственна, нерефлективна, наподобие суждений вкуса («мне нравится», «мне не нравится»). Мы не объясняем себе, почему нам это «нравится», а это «не нравится». Суждения вкуса интуитивны и выносятся со странной уверенностью, отмеченной Гадамером. У кого такой уверенности нет, о том можно сказать, что у него нет и вкуса (не «хорошего вкуса», а просто вкуса). Точно так же, я думаю, выносятся глубинные моральные суждения: «это хорошо» или «это нехорошо». Если мы включаем механизм весов, сравнений, выяснений, мы никогда из него уже не выйдем. Начинается сводящее сума качание маятника, торговля неизвестно с кем: «с одной стороны», «с другой стороны»… «с пятьдесят пятой стороны»…

Почему же мы постоянно встречаем это упорное, почти нечеловеческое сопротивление отнесению чего-либо к злу? Почему дурное — и по преимуществу дурное — находит у нас столько добровольных заступников? Вероятно, потому, что безусловное отнесение чего-либо к злу обязывает того, кто это делает, к решению, к поступку, к хотя бы мысленному, хотя бы «ханжескому» нет (то есть я признаю, что это зло, хотя сам я его делаю). Отречение от зла (даже в уме, в суждении) опасно — все это бессознательно чувствуют.

То, что получается в результате всех «пониманий» («понимать надо!»), взвешиваний и усмотрений добра в худе и худа в добре, — это не arbitrary, а знаменитое русское НИЧЕГО! Последнее слово, которым в толстовском «Отце Сергии» убеждает подвижника его слабоумная соблазнительница: «Ну, авось ничего!»

Как мы уже говорили, советская эпоха внесла в традиционный «восточный» моральный релятивизм много своего — и, вероятно, небывалого в истории. Здесь я хочу поспорить с Юрием Николаевичем Афанасьевым, который говорил, что советское образование осуществлялось как наполнение пустого сосуда отвлеченными знаниями. Да что Вы, Юрий Николаевич! Это была жесточайшая система индоктринации, в том числе индоктринации моральной. То, чему нас учили с первого класса, с того самого момента, когда детям в качестве образца для подражания предлагали рассказ М. Зощенко «Как Ленин обманул жандарма», было обучением определенной морали. Морали утилитарной и цинической, которая называлась «классовой», а также «диалектической». Я хорошо помню это впечатление инициации: перед тобой открывался какой-то новый мир. Почва уходила из-под ног, параллельные прямые пересекались, как у Лобачевского. Ты думал, что хорошее хорошо всегда и везде? Нет! Это не научно. Все зависит от того, чему оно служит. Выбор невелик: «нам» или «им». Если «нам», то и убийство хорошо, если же «им»… Мои ровесники помнят: даже религия — главный враг идеологии — могла вдруг оказаться «прогрессивной». Оказалась она таковой, помнится, во времена иранской революции. Быть может, никогда еще «теория моральной относительности» не преподавалась так открыто в качестве официальной системы ценностей. И это наследство уже нескольких поколений. Представьте себе, что в советское время детям предложили бы в качестве поучительного чтения «Фальшивый купон» Толстого! Моральная безотносительность была крайней крамолой.

Но, отвлекаясь от нашей недавней истории: моральный агностицизм растет из реальной сложности. Как мы знаем, окончательное отделение добра от зла, пшеницы от плевел оставлено будущему. По словам архимандрита Софрония (Сахарова), выражающего православную нравственную интуицию, «зло в чистом виде не существует и не может существовать»; «свой положительный аспект зло стремится представить человеку как ценность настолько важную, что ради достижения ее — дозволены все средства»[128]. Так же и добро: «в эмпирическом бытии человека абсолютное добро не достигается». Таким образом, «наличие несовершенств в человеческом добре, с одной стороны, и неизбежное наличие доброго предлога во зле, с другой, делает различение добра от зла очень трудным»[129].

Тем не менее некоторые отчетливые ориентиры аскетический опыт предлагает. Один из них (я продолжаю излагать архимандрита Софрония, который основывает свои размышления на высказываниях преподобного Силуана) — запрет оправдывать «средство» «целью» и вообще делить реальность на «целевую» и «орудийную»: «добро, не добро сделанное, не есть добро». Другой ориентир — запрет предполагать за злом возможность быть причиной блага. «Если нередко побеждает добро и своим явлением исправляет зло, то неправильно думать, что к этому добру привело зло, что добро явилось результатом зла. Это невозможно. Но сила Божия такова, что там, где она является, она исцеляет все без ущерба, ибо Бог — полнота жизни и творит жизнь из ничего» [130]. Не ответ ли это на обсуждаемую нами пословицу — или, во всяком случае, на ее «философское» истолкование? И основополагающий ориентир — интуиция онтологической асимметричности добра и зла. «Зло действует обманом, прикрываясь добром, но добро в своем осуществлении