И жизнью, и смертью — страница 25 из 55

В один из дней сентября, примерно через месяц после назначения Шварца министром, в актовом зале университета собралось больше трех тысяч студентов. Сходка шла спокойно, без крика и драк, — экзекутор, изредка заглядывавший в зал, докладывал ректору, что субботнему богослужению в университетской церкви сходка не мешает.

Из-за стола президиума Григорий оглядывал шумную толпу, где сновали с места на место соратники Женкена, — студенческий отдел черной сотни в университете за лето значительно вырос.

Когда поутихли страсти, Быстрянский прочитал предлагаемую президиумом резолюцию.

— «Мы, студенты Санкт-Петербургского университета, — громко и внятно читал он, поглядывая в зал, — собравшись на сходку тринадцатого сентября тысяча девятьсот восьмого года, полагаем, что проведение в жизнь политики Шварца означало бы полный разгром университета, нанесло бы удар русскому просвещению и русской культуре, тем более что министерство стремится закрепить свою «циркулярную деятельность» законодательным путем в форме нового университетского устава. Мы полагаем, что необходимо самым решительным образом протестовать против попытки правительства разгромить свободную высшую школу. Мы зовем студенчество к такому протесту в форме всероссийской забастовки…»

— Правильно!

— Верно!

— Долой!

— Просим совет профессоров поддержать наши требования!

— Позор! Долой!

Когда резолюция была поставлена на голосование, оказалось совершенно невозможно подсчитать голоса — соратники Женкена сновали по всему залу, перебранка грозила перейти в рукопашную схватку.

— Товарищи! — прокричал, подняв над головой руки, Быстрянский. — Предлагаю считать голосующих выходом за дверь!

Стоя в дверях, члены президиума считали уходящих в коридор сторонников забастовки, и в конце концов в зале остались только Женкен и его друзья, — ехидно посмеиваясь, они расселись в передних рядах, человек восемьдесят, — да жались по углам те, кто не решался определить свое отношение к происходящему.

— Решено! Забастовка! Долой Шварца! — гремело в коридоре.

Через полчаса к ректору направилась делегация — передать резолюцию и просить поддержать требования сходки. Боргман, уже равнодушный ко всему происходящему, встретил вошедших хмурым, тяжелым взглядом. Прочитав резолюцию, по привычке пожевал тонкими, бескровными губами и, оглядев студентов, устало пообещал:

— Хорошо. Я доведу до сведения совета вашу резолюцию, господа. Однако не думаю, что профессура поддержит ваши требования. Они чрезмерны!

В глубине кабинета распахнулась дверь, и на пороге появилась осанистая, сверкающая орденами фигура Дебольского.

— Смею заметить, ваше превосходительство, что вы совершенно напрасно разводите непростительную в стенах императорского университета так называемую демократию! О вашем либеральничанье с сеющими смуту подстрекателями я вынужден поставить в известность господина министра. А вас, господа студенты, прошу оставить кабинет! И впредь не пытаться! Да-с!

Толпа у распахнутых дверей стояла молча.

— Вы, господин тайный советник, хотели бы запретить нам даже думать? — с усмешкой спросил Григорий.

Дебольский всматривался в Григория с пристальной и холодной ненавистью.

— Фамилия?!

Григорий снова усмехнулся, хотя и понимал, что усмехаться нечему: слишком многим грозила ему его бравада.

— Багров.

— Факультет?

— Студент юридического.

— Я позабочусь, чтобы вы стали  б ы в ш и м  студентом юридического, господин Багров. Правительству не нужны юристы с подобными взглядами!

— Конечно, — чуть поклонился Григорий. — Правительству нужны послушные юристы, выносящие смертные и каторжные приговоры?

— Что?! — багровея и трясясь, закричал Дебольский. — Что?!

— Идите, идите, господа! — замахал руками Боргман.

«Ну вот, кажется, и кончается мой университетский полон, — невесело подумал Григорий, возвращаясь в общежитие. — Хотя кое-чему я тут все-таки научился…»

20. СЛОВА ИЛЬИЧА

Поздно вечером в комнате Быстрянского собрались друзья Григория, обеспокоенные событиями прошедшего дня. Не приходилось сомневаться, что Дебольский выполнит свою угрозу: университет навсегда закроет двери перед крамольным студентом. И весьма возможно, что дело не ограничится только этим: расстояние от исключения из университета до ареста, как выразился Быстрянский, «короче воробьиного носа».

Общежитие засыпало, реже доносился из коридора шум, тише звучали голоса. На улице лил нудный сентябрьский дождик, на стеклах окна жемчужно посверкивали дрожащие, изломанные струи. В комнате становилось душно и дымно: все, кроме Григория, курили без конца.

Григорий сидел на койке рядом с Быстрянским, массивный Крыленко уселся на стол, сдвинув в сторону книги, порывистый Кутыловский то садился, то вскакивал и нервно бегал по комнате — пять шагов к двери и пять назад.

— Безусловно могут забрать, — вздохнул он, по привычке ероша свои вьющиеся черные волосы. — Хватают за любое критическое слово в адрес самодержавия, по одному подозрению в близости к социал-демократам. А то, что Гриша брякнул этому чинуше в орденах, по нашим позорным законам, конечно, наказуемо.

Звеня горлышком графина о край стакана, Быстрянский налил воды, залпом выпил. Все в комнате смотрели на него: его слово было решающим.

— Я вспоминаю провал нашей военной организации в марте этого года, — негромко и глухо заговорил Владимир, разгоняя ладонью папиросный дым. — Помните? Тяжелейшая для нас потеря. В одну ночь взяли пятьдесят семь человек, в том числе такого опытного организатора, как Насимович. Ему в предельно короткий срок удалось наладить работу подпольной типографии, установить связи с гарнизоном, с Кронштадтом, с военными кораблями. И все рухнуло в одну ночь! Мало того, взяли весь архив организации, содержавший адреса, явки и имена всех членов «военки» в Питере и Кронштадте… Я напоминаю о мартовском провале, чтобы подчеркнуть, как дорог нам каждый человек на воле. Ряды партии редеют катастрофически, а борьба с ликвидаторами и отзовистами в разгаре. Думаю, Григорий, что Дебольский не простит тебе крамольной выходки, а следовательно, возможен и арест. Надо тебе перебираться отсюда, куда — я скажу. Вот так, друже.

— Что ж! — Григорий пожал плечами. — Жалеть, кажется, особенно не о чем: столыпинский юрист из меня все равно бы не получился. В этом господин Дебольский прав.

На другой день, сложив свое немудреное имущество и крепко пожав друзьям руки, Григорий покинул здание, куда так страстно стремился много лет. Переезжать с Васильевского острова ему не хотелось, но именно здесь он оказался бы в наибольшей опасности, если бы полиция принялась его искать. И он перебрался в крошечную квартирку на углу Усачевского переулка и Фонтанки, — адрес ему дал Быстрянский.

Здесь жил давний приятель Степана Кобухова по Путиловскому заводу, выгнанный за участие в забастовке, — Тихон Никитич Межеров, старый бородатый молчун. Жену его и сынишку убили в день Кровавого воскресенья на Дворцовой площади, и он так и жил с тех пор «со стиснутыми зубами», как говорил он сам, ненавидя всех и всё, что так или иначе утверждало существующий правопорядок.

Квартира Никитича оказалась удобной: входили в нее прямо из-под арки ворот, никому не мозоля глаза, не попадая под наблюдение дворника, жившего в глубине двора. И был в квартире другой выход, прямо во двор.

Так началась для Григория новая полоса жизни.

Никитич встретил его поначалу угрюмо, как встречал всех, в разговоры вступал неохотно и больше молчал, не выпуская из зубов коротенькой прокуренной трубки. Работал он «пространщиком» в банях Усачева, занимавших угловой, выходивший одной стороной на Фонтанку, дом. Григорий скоро понял, что бани, посещавшиеся больше всего рабочим людом, служат, как и квартира Никитича, местом конспиративных встреч и своеобразной перевалочной базой для нелегальной литературы и почты.

— Ну и хитро же, Тихон Никитич! — посмеялся Григорий, когда они привыкли и привязались друг к другу.

— Нужда учит калачи есть, — буркнул старик. — Оно вроде бы безобидно, а дельно.

Действительно, что может быть безобидней: идет человек со свертком белья, с березовым веником под мышкой, залезает на банный полок и поплескивает на себя из шайки водой, а уходя, «забывает» в шкафчике раздевалки сверток, за которым бдительно присматривает угрюмый глаз Никитича.

По вечерам, возвращаясь домой, Григорий и Никитич пили чай — Никитич кипятил его на стареньком, помятом примусе. Григорий рассказывал, что нового в газетах, в городе, в мире. Он не спрашивал Никитича о его погибших родных, но не мог не видеть, как тяжело тоскует временами старик.

На стене, под пропыленной, вылинявшей занавеской, висели женские платья, на подоконнике лежал полосатый красно-синий мяч, детская матросская бескозырка с якорями и полустертой надписью на георгиевской ленте: «Бородино», кубики с разрезными картинками. Никитич не прикасался к вещам сына, но иногда смотрел на них с такой тоской и болью, что Григорий, желая отвлечь старика, принимался рассказывать что-нибудь интересное или смешное.

Отношения их стали по-настоящему теплыми, когда однажды в ненастный ноябрьский день Григорий принес домой подобранного на улице полуиздыхающего щенка — лохматое и недоверчивое существо, с трудом ковылявшее на подбитых лапах. Никитич сначала смотрел на вислоухого жильца неодобрительно, но скоро привязался к кутенку всем своим изболевшимся нутром. Даже спать Кутику разрешалось в ногах Никитичевой постели.

— Будто теплом в доме повеяло, — как-то признался Григорию старик.

Григорий ничего не ответил, но подумал: «Может, и оттает понемногу душа у старого».

Расставаясь с университетом, Григорий предполагал, что будет ощущать пустоту, незаполненность жизни: делать ему окажется нечего. Но скоро убедился, что еще никогда его жизнь не была так напряженно заполнена, как теперь. Почти сразу же Быстрянский передал ему поручение Петербургского комитета: руководить рабочим кружком за Нарвской заставой, проработать там ленинскую книжку «Две тактики социал-демократии в демократической революции». Потом Быстрянский несколько раз просил его помочь печатать листовки в крошечной подпольной типографии на Охте. Дело это было опасное, потому что полиции удавалось время от времени обнаруживать и громить подпольные типографии, — так случилось в Севастополе, Кишиневе, Калуге, Киеве. И 20 декабря провалилась типография на Охте. Григория спасло от ареста только то, что во время полицейского налета его в типографии не оказалось.