И жизнью, и смертью — страница 27 из 55

Полетаев с укором посмотрел на Быстрянского, на Григория, на Крыленко, как бы говоря им: «И это ваш товарищ?»

— Не задерживайтесь, Николай Гурьевич, — сказал Быстрянский, выходя из-за стола, — время позднее. А с Корнеем мы сами поговорим.

Но когда Полетаев ушел, Кожейков не принял спора. Хмурый и обозленный, он молча надел шинель и, не прощаясь, ушел. Остальные расходились тоже по одному, провожаемые Григорием и Кутиком. Ныряли в занесенные сугробами улицы, навстречу вою метели и сбивающему с ног ветру. Когда последним исчез в белой мути за дверью Быстрянский, вернулся замерзший Никитич, и, вскипятив новый чайник, они с Григорием еще долго сидели за столом. Григорий пересказывал старику сообщение Полетаева.

Ночью Григорий долго не мог уснуть, ворочался, садился на кровати, прислушиваясь к похрапыванию Межерова, к тиканью ходиков, к тому, как повизгивает во сне Кутик, обеспокоенный своими собачьими снами.

Те, кто руководит партийной работой, все время ходят по лезвию ножа, думал Григорий, перебирая в памяти события последнего года. Прошлым летом отправились на каторгу и в ссылку члены одного из составов Петербургского комитета: Землячка, Батурин, Коновалов; прошло через суд дело «военки» — Насимовича, Плюснина и других; в начале октября суд отправил на каторгу еще трех депутатов Второй думы: социал-демократов Зурабова, Салтыкова и Жиделева.

…А сколько прошло через всякие судилища и административные инстанции никому не известных, рядовых бойцов партии! Не сосчитать, не упомнить!

21. РАЗГУЛ КОНТРРЕВОЛЮЦИИ

Григорий осунулся и похудел — приходилось много работать и мало спать. Писем домой он в это время почти не писал, только коротко сообщал, что жив и здоров, лгал, что много работает в университете: пусть родные не беспокоятся о нем, у него все хорошо. А из дома шли, чаще всего от матери, пространные трогательные послания, полные заботы и тревоги.

Еще в начале зимы он отправил отцу письмо с просьбой больше не посылать ему денег — теперь, когда он ушел из университета, ему было неловко тратить на себя оторванные у семьи рубли. И жил до крайности скудно — на трешницы и пятерки, заработанные уроками.

Приближалась весна, отшумели вьюги, подобрело солнышко, радостно зазвенели капели, весело защебетали, празднуя приход тепла, воробьи. На улицах дворники убирали с тротуаров сброшенный с крыш снег и разбитые на мелкие осколки хрустальные сталактиты сосулек. Весна обещала быть ранней и дружной.

Повеселев, чувствуя необычайный прилив сил, Григорий бодро бегал по городу, еще не зная, что эта весна принесет ему немало забот и горя.

В один из первых дней марта, в воскресенье, Григорий отправился на лекцию в общество «Наука». Он знал, что Зина Невзорова иногда читает там лекции, а ему так хотелось хотя бы издали посмотреть на нее, почувствовать на себе взгляд ее грустных глаз.

К Народному дому он пришел незадолго до назначенного часа и поразился тишине и безлюдью в вестибюле дома: объявление у дверей сообщало, что лекция не состоится из-за болезни лектора. Это показалось Григорию подозрительным и странным. Обычно взамен заболевшего лектора всегда находили другого, меняли тему лекции, но воскресных собраний никогда не отменяли. Значит, случилось что-то непредвиденное и неприятное.

Он вышел, огляделся и торопливо зашагал прочь: на той стороне улицы с деланной беззаботностью прогуливался человек в кургузом желтоватом пальто, в котелке, с неизменной тросточкой в руке. Этакий фланирующий мелкий чиновник, наслаждающийся свежим воздухом в воскресный день. Угадать в этой фигуре шпика не составляло труда. Значит, кого-то подстерегают, кого-то ждут. Дойдя до угла, Григорий украдкой оглянулся — человек в кургузом пальто разговаривал с дворником, оба смотрели Григорию вслед.

За углом он пошел быстрее, почти побежал, торопясь к остановке конки, и чуть не налетел на женщину в поношенной каракулевой шубке и такой же шапочке с низко опущенной темной вуалеткой. Он узнал ее сразу.

— Не ходите, Зина! — почти крикнул он, стараясь рассмотреть сквозь вуаль ее глаза.

— Я знаю, — ответила она быстрым и тревожным шепотом. — Ночью арестован весь Петербургский комитет — Буйко, Быстрянский, Самойлова и другие. Уходите! Скорей на конку!

Не успев сказать Невзоровой больше ни слова, не успев даже пожать ей руку, Григорий побежал к тронувшейся конке, вскочил на ходу на подножку. Поднявшись в вагон, глянул в заднее стекло — человек в кургузом пальто стоял на углу, растерянно глядя вслед конке.

Так вот, значит, в чем дело! Снова схвачен весь комитет! Снова провал.

Стараясь запутать следы, он три раза пересаживался с конки на конку и вышел только в конце Каменноостровского проспекта. Конка отправилась дальше, мелодично позванивая колокольчиком, — никто подозрительный за Григорием не сошел. Рядом с остановкой ароматно дышала полуоткрытой дверью кухмистерская, и Григорий вошел туда. Не то чтобы хотелось есть — хотелось в тепле и одиночестве подумать над тем, что произошло.

Отдав величественному, похожему на графа Витте служителю шинель, Григорий прошел в глубь зала, сел у окна за пустой столик. Нафиксатуаренный, сверкающий пробором официант принес ему яичницу-глазунью и чашку кофе. Машинально ковыряя вилкой в сковородке, позванивая ложечкой в чашке, Григорий думал. Особенно болезненно поразил его арест Быстрянского. Мало того, что Григорий лишился друга, — порывалась связь с Петербургским комитетом, да и сам комитет, видимо, переставал существовать. Что дальше? Остались ли на воле Кутыловский и Крыленко, как связаться с ними? Придется, вероятно, рискнуть и пойти в университет, но, кажется, теперь введены пропуска для входа — очередное казарменное нововведение ретивого Шварца! Послать Кутыловскому письмо? А может, шинель позволит и без пропуска проскользнуть мимо университетских стражей?

Несмотря на воскресный день, Григорию предстояло сегодня идти на урок в фешенебельный чиновничий дом, — он готовил к весенним экзаменам дочь хозяина дома, жеманную и тупую девицу, строившую Григорию глазки и томно вздыхавшую кстати и некстати. Она бесила Григория феноменальной тупостью — то и дело рассказывала ему свои сны «со значением» и, опустив долу взгляд, просила объяснить ей значение снов: «Вы ведь такой умный, вы все знаете, мосье Жорж!» Он просил не называть его Жоржем, это напоминало ему о Женкене и Асе Коронцовой, но ученица постоянно об этом забывала. «Ах, у меня такая память!» Григорию не раз хотелось сказать ей: «Замуж вам нужно, а не в Медицинский институт», но сказать так он не решался: жалко было пятнадцати рублей, которые платил Григорию ее папаша.

Идти на урок после того, что произошло, смертельно не хотелось, но как раз сегодня действительный статский советник должен был вручить Григорию хрустящую ассигнацию — плата за сизифов труд[2] прошлого месяца. И скрепя сердце Григорий решил пойти.

Уже вечерело, когда он позвонил у массивных, отделанных бронзой дверей. Прекрасно вышколенный лакей, не умеющий, однако, или не желающий скрывать свое презрение к нищему студенту, молча принял у него шинель, небрежно повесил ее и только после этого соизволил произнести первые и последние слова:

— Барышня ждут в своей комнате.

Григорий прошел через просторную, увешанную натюрмортами столовую, где горничная сервировала к обеду стол. Створки двери перед ним стремительно распахнулись, и на пороге появилась одетая в голубое бархатное платье его ученица. Глядя на Григория сияющими глазами, она протянула ему изогнутую в кисти, словно для поцелуя, надушенную и напудренную руку:

— Вы опоздали на пять минут, мосье Жорж. Я уж боялась, не случилось ли с вами что-нибудь!

— Что со мной может случиться? — недовольно буркнул Григорий, с тоской вспомнив Быстрянского. — Жив и здоров.

— Ах, Жорж! В это ужасное время все может случиться. Папа за завтраком рассказывал: опять злоумышленников поймали. Человек двадцать. Это, наверно, тоже из тех, которые бросают бомбы? Это же ужасно, Жорж! Ужасно!

— Мне об этом ничего не известно. Давайте заниматься.

— Ах, Жорж, такие страшные новости! Они мешают мне. У меня мигрень. Я весь день не могла заниматься.

Григорий посмотрел на свою ученицу с ненавистью — ему очень хотелось сказать ей, что она дура, что она тупа как пробка.

— Садитесь к столу, — приказал он. — Я не могу даром получать у вашего папá деньги. И если вы не станете заниматься, я вынужден буду отказаться от уроков.

— Ах, нет, нет, как можно! Вы пришли, и мне сразу стало легче.

Сначала они занимались латынью. Но Григорий не слышал ни ответов своей бездарной ученицы, ни своих слов — из столовой доносились голоса, среди которых один казался ему очень знакомым. Он готов был поручиться, что это голос Дебольского. Тот, чуточку грассируя и выговаривая слова с французской мягкостью, рассказывал об арестах вчерашней ночи:

— И вот, государь вы мой, мерзавцы схвачены. У одного из них, некоего Быстрянского, студента университета, найдены возмутительнейшие листовки.

— Вы меня не слушаете, Жорж? — с укором спросила ученица. — А я ведь так стараюсь! Вы проверьте: я выучила глаголы…

А в соседней комнате гремел хорошо поставленный баритон Дебольского:

— И тысячу раз прав Петр Аркадьевич Столыпин: вешать! Вешать! Вешать! Только угроза виселицей поможет держать в узде эту социал-демократическую шваль!

Домой Григорий в этот день вернулся за полночь. Подходя к Усачеву переулку со стороны Фонтанки, подозрительно всматривался в редкие фигуры встречных, в тени, лежавшие в глубине подъездов и ворот: за квартирой могла быть установлена слежка. Но все обошлось благополучно.

Тихон Никитич еще не спал; шаркая подшитыми валенками, обеспокоенно ходил из угла в угол. На столе пофыркивал паром чайник. Сонный Кутик приветливо стучал хвостом по полу.

— Я уж думал, и тебя замели, — буркнул Никитич Григорию, отперев дверь и снова накладывая крючок. — Опять аресты по всему Питеру. Тут записка тебе. В баню принесли.