— И то! — почти добродушно рассмеялся Никандр. — Самая торная, самая топтанная в Расее дороженька!
— Уведите! — приказал фон Лауниц.
И пока стражники выталкивали Никандра Архипова, старик продолжал ползать возле письменного стола.
От губернаторского дома до тюрьмы стражники вели Никандра посередине улицы, встречные останавливались и долго смотрели вслед. Сытый купчина, подбоченясь в дверях лавки, одобрительно кивал:
— Там отучат бунтовать, милый, отучат на чужое зариться!
Стоя у ворот своего дома, Гриша тоже увидел арестованного и стражников и тоже смотрел, пока они не скрылись за углом. Стоял и думал, что сейчас этого избитого крестьянского парня, может быть, посадят в одну камеру с Вадимом Подбельским, потом их осудят при закрытых дверях и погонят по каторжным этапам.
Не отдавая себе отчета, зачем он это делает, Григорий дошел до угла и медленно побрел следом. И провожал арестованного до самой тюрьмы.
3. „…ЗАМЕЧЕН В ДУРНОЙ И ОПАСНОЙ КОМПАНИИ”
До назначения на губернаторский пост фон Лауниц занимался доступными ему экономическими исследованиями, — это давало ему право считать себя знатоком земельного вопроса. Он знал: в Тамбовской губернии около трех миллионов крестьян владеют таким же количеством земли, какое принадлежит владельцам трехсот с лишним имений. Бедняцких семей в губернии насчитывается куда больше половины, живут в ужасающей нищете, мрут, как мухи.
Цифры мелькнули в памяти губернатора, пока Митенька подталкивал плачущего старика к двери.
— Милостивцы! Милостивцы! — бормотал тот, размазывая по грязным щекам слезы.
Наконец тяжелая, обитая кожей дверь закрылась.
Фон Лауниц жестом пригласил оставшихся в кабинете к столу:
— Что будем делать перед лицом надвигающейся от Саратова орды?
— Я полагаю, ваше превосходительство, — со всегдашней своей иронической усмешкой протянул Луженовский, — что беспокоиться нечего. Бегущие от господина Столыпина мужики ненавидят своих помещиков, зарятся на их хлеб, считая его своим. На тамбовской земле они рассеются, ваше превосходительство.
— Полагаете?
— Убежден-с. Я знаю психологию этого сброда: каждый заботится только о себе. Гораздо более серьезная опасность — писульки, сочиняемые, нет сомнения, весьма грамотными людьми, вроде того же Подбельского. — Луженовский ткнул пальцем в листовку. — Нынче ночью в железнодорожных мастерских такие на всех стенах расклеены. Служба доносит — возбужден народ чрезвычайно.
Фон Лауниц вопросительно глянул на полицмейстера, тот неподвижно смотрел в стол. Обрюзгшее, одутловатое лицо, седой ежик волос, усталые, больные глаза. Тоже досталось ему в это лето как миленькому! Одна история с Вадимом Подбельским, сбежавшим в марте из полицейского участка, чего стоила! А теперь понаехали из Петербурга и Москвы студенты, мутят и рабочих, и гимназистов, и в реальном училище. В рукописных копиях распространяют статью Максима Горького, где черным по белому написано: «А так как Николай II был осведомлен о миролюбивых намерениях его бывших подданных, безвинно убитых солдатами, — мы и его обвиняем в убийстве мирных людей». Так и разрастается смута!
— Я думаю, ваше превосходительство, что своими силами нам не справиться, — равнодушно и безжизненно заговорил полицмейстер. — Необходимо потребовать присылки надежных частей… И прошу, ваше превосходительство, принять у меня ходатайство об отставке. По причине нездоровья.
— Исключено, Павел Касьянович! — резко бросил фон Лауниц, отодвигая кресло и вставая. — Это-с дезертирство! Да! И потом, я не полномочен принимать у вас отставку. Извольте обратиться по инстанции, в департамент полиции, к господину Вуичу. Этак, батенька, мы все разбежимся и дадим мятежникам торжествовать победу… Нет-с! Извольте сегодня же отправляться в этот проклятый Борисоглебск. А оттуда — в Кирсанов, навстречу саратовским ордам! Да-с! Перед лицом охвативших губернию волнений я могу оценивать ваш поступок как позорный и недостойный мундира! Да-с! Возьмите вашу реляцию, и будем считать, что ее не было.
Полицмейстер неохотно взял рапорт и, сложив его, спрятал в карман.
— Относительно драгунских и казачьих частей я уже заготовил телеграмму в столицу, — сердито продолжал фон Лауниц. — Митенька! Отправить! Вас, господин Луженовский, прошу немедленно выехать в Шацкий уезд, где крестьяне вчера на сходе «приговорили» грабить имение графа Остен-Сакена. Не смею задерживать. Рапортуйте телеграфом. С богом, господа! И не стесняйтесь крутых мер!
Оставшись один, фон Лауниц бегло просмотрел «Правительственный вестник».
— Везде беспокойно, везде смута, — пробормотал он.
Бастуют железнодорожники, ткачи. Волнения в Харькове, Киеве, Варшаве. Бунты матросов. И все началось с того воскресенья, которое в народе прозвали Кровавым. Но царь, кажется, не собирается уступать. Из пачки лежавших на этажерке журналов фон Лауниц достал четвертый номер «Нивы».
Вот она, эта статья. Обращаясь к организованной Треповым депутации города, царь сказал:
«…Прискорбные события с печальными, но неизбежными последствиями смуты произошли оттого, что вы дали себя вовлечь в заблуждение и обман изменниками и врагами нашей Родины. Приглашая вас идти подавать Мне прошение в нуждах ваших, они поднимали вас на бунт против Меня… Мятежною толпою заявлять Мне о своих нуждах преступно».
В том же номере — фотография царской часовни возле Зимнего дворца, в которую стреляли картечью 6 января во время крещенского парада и водосвятия. Может быть, как раз это и ожесточило государя?
Да, чревато грозными событиями время!
Приоткрыв дверь, в кабинет заглянул Митенька:
— Ваше превосходительство! Убедительно просит приема господин Багров, агент Торгово-промышленного банка.
— Пусть войдет.
Через минуту, кланяясь на ходу, в кабинете появился седеющий человек в легком чесучовом пиджаке, с запыленной шляпой в руке.
— Простите, ваше превосходительство, что осмеливаюсь беспокоить… Я служу агентом по выдаче ссуд под закупаемый хлеб. В наших складах на станции Уварово скопилось несколько тысяч пудов зерна. Но весьма реальна угроза разграбления, ваше превосходительство!
— Извольте садиться, господин Багров.
— Благодарю. — Посетитель присел. — Скажу по чести, ваше превосходительство, если бы хлеб был мой, я, не медля бы ни секунды, раздал его голодающим. Но хлеб — собственность банка! И только государственная власть может принять меры к его охране. Склад опечатан, но умирающему с голоду наплевать на государственные печати.
Остановившимся взглядом фон Лауниц смотрел в лицо Багрова. Когда тот замолчал, губернатор тяжело положил растопыренную пятерню на кипу телеграмм и писем:
— Все это — просьбы, аналогичные вашей, господин Багров. Большинство имений находится в осадном положении. И то, что еще не разграблено и не сожжено, может быть уничтожено в любую минуту.
— Что же делать, ваше превосходительство?! Мне это грозит судом!
Фон Лауниц беспомощно развел руками.
— Последний взвод драгун, повинуясь телеграмме министра внутренних дел, я отправил охранять имение Вяземского. У меня ничего нет!
— Но, ваше превосходительство, Уварово почти на границе Саратовской губернии, а как раз оттуда, по слухам, движутся отряды…
— Не отряды, а банды, сударь! — сердито оборвал фон Лауниц и, помедлив, снова беспомощно пожал плечами: — Я все знаю. И бессилен, батенька.
Багров с растерянным лицом поднялся, но фон Лауниц, что-то вспомнив, жестом остановил его.
— Минутку, господин Багров! — Выдвинув ящик письменного стола, порылся в бумагах, достал какой-то список. — У вас есть сын?
— У меня четверо сыновей, ваше превосходительство.
— Григорий. Гимназист.
— Да, ваше превосходительство. Мой сын.
Закрыв стол, фон Лауниц некоторое время неодобрительно молчал, поджав тонкие морщинистые губы.
— Должен вас огорчить, господин Багров! Ваш сын, несмотря на молодость, замечен в дурной и опасной компании.
— Не понимаю, ваше превосходительство.
— Пятого марта сего года он был в группе молодежи на сборище, организованном неким Подбельским. Этот Подбельский фигура страшная: именно из таких вырастают цареубийцы! Сей тип связан с подпольными группами. Вот так-с. К несчастью, после ареста ему удалось бежать прямо из полицейского участка… Я не завидую будущему вашего сына, если он станет якшаться с врагами престола и правопорядка. Все, господин Багров. Я предупредил вас. А там извольте-с пенять на себя.
4. ТАМБОВСКИЕ БУДНИ
С каждым годом все ненавистнее становились Григорию стены гимназии. Без иронической усмешки он не мог вспомнить то трепетное чувство, с каким впервые надевал гимназическую фуражку и шинель, робость, с которой поднимался на гимназическое крыльцо. Кажется, не так уж много времени прошло с тех пор, а все кругом неузнаваемо переменилось. Как иногда мы быстро взрослеем, как быстро! Еще как будто только вчера восторгался старшеклассниками — с каким небрежным и независимым видом они курили в уборной, перекидываясь многозначительными намеками, поглаживая пробивающиеся усики. Тогда все они вызывали у Григория зависть и восхищение. А теперь… Теперь он одних любил, других ненавидел, почитая их своими врагами. Иногда было невозможно найти истоки этой ненависти, она рождалась стихийно, и только течение самого времени обнажало ее корни.
Почему, например, Григорий считал своим врагом Георгия Женкена, дальнего родственника губернатора? За что? За его барскую надменность, за высокомерие! За то, что Женкен не считал людьми тех, кто стоял на общественной лестнице ниже его!.. Самодовольный фат, кичащийся родством с сильными мира сего, зазнайка, которому ничего не стоило, проходя мимо первоклашки, щелкнуть его по лбу, шлепнуть по шее, толкнуть в лужу.
Женкен учился двумя классами старше, и Григорий долго не сталкивался с ним, но в глубине души твердо знал, что настанет час — и они неминуемо схлестнутся.