И жизнью, и смертью — страница 46 из 55

Эти дни остались в памяти Григория как беспрестанная калейдоскопическая смена событий, яростных схваток с меньшевиками и оборонцами всех мастей, митингов в частях гарнизона, безуспешных попыток достать оружие к предстоящим боям, усилий помешать контрреволюции разгромить революцию до начала восстания. Григорий был членом Московского комитета партии, гласным городской думы и партийным организатором Городского района, членом Исполнительной комиссии Московского комитета и одним из самых популярных агитаторов на рабочих и солдатских митингах. Он носился по городу, не зная отдыха, спал часа по два в сутки, прикорнув где-нибудь в углу одной из дальних комнат Моссовета или гостиницы «Дрезден», где помещался Московский комитет, или в одном из райкомов, куда его приводили дела.

И ежедневно забегал домой, на Рождественский бульвар, где тосковала и мучилась Елена: предстоящие роды страшили ее. Григорий не раз просил, чтобы жена на это время перебралась в дом его родни — там ей всегда помогли бы его мать и сестры. Но Елена не хотела никого стеснять и обременять.

Разъезжая и бегая по городу, выступая на бесчисленных митингах, Григорий ни на минуту не забывал о жене, Елена все время стояла перед его мысленным взором с робкой, извиняющейся и в то же время счастливой улыбкой, с глазами, в которых горел необычный ласковый свет. Григорий был бессилен помочь ей. Его немного утешало, что Елена не оставалась одна — навещали ее сестры Григория, приходила ночевать Агаша, забегала Нюша.

Но в этот вечер хлопотавшие около Елены женщины попросту вытолкали Григория из дома — не путайся, дескать, под ногами, не мешай. Он зашел в Городской райсовет, именно здесь, в доме Совета, ему с Еленой предоставили две комнатки. Но жизнь в Совете уже затихла, все разбежались по делам, по домам, только молоденький дежурный, тяжело склонив на стол вихрастую голову, дремал у телефона.

Григорий вспомнил об ожидающих его встречах и, подняв воротник легонького эмигрантского пальто, быстро вышел на улицу. Густели скучные серые сумерки, забивали переулки и тупики влажной полутьмой. С невидимого неба сеялся первый в году мелкий, мокрый снег. Скользя по тротуару, круто спускавшемуся к Трубной площади, Григорий побежал вниз.

Повернув на Неглинку, за углом он налетел на добротно одетых мужчин — пахнуло сигарами и вином. Встречные замолчали на полуслове, но Григорий расслышал свистящий шепот: «…с-самого Ленина». Оглянулся с ненавистью: вот те, кто мечтает о смерти Владимира Ильича! Недавно рассказывали, что в разговоре с американцем Робинсом один из московских толстосумов похвалялся: «Я могу уплатить миллион рублей тому, кто убьет Ленина. И есть еще девятнадцать человек, с которыми я могу связаться хоть завтра, и каждый даст по миллиону». Сволочи! Их черносотенные газетенки полны криками: «Повесить большевиков!»

Наверно, такие гады и разгромили калужский Совет, отказавшийся отправить на фронт маршевые роты. Случайно избежавший смерти калужанин, с трудом добравшись до Москвы, глотая слезы ненависти, рассказывал в Московском комитете об этом предательстве. По распоряжению Ставки с Западного фронта в Калугу прибыли казаки и «ударный батальон смертников» — Ставка стягивала к Москве верные ей части. Губернский комиссар Временного правительства в Калуге подполковник Галкин окружил Совет, блокировал пулеметами и броневиками. Совету дали на размышление и капитуляцию пять минут, но еще до истечения срока на здание обрушили шквал пулеметного и винтовочного огня, хотя Галкин прекрасно знал, что члены Совета не вооружены. Вероятно, о такой же расправе мечтают и в Москве: командующий округом полковник Рябцев, городской голова Руднев и тысячи других.

На площади перед зданием Совета, у подножия памятника Скобелеву, билось на ветру рыжее пламя костра, толпились сутулящиеся от холода люди. Отблески огня вырывали из тьмы занесенную над костром генеральскую шашку — она то вспыхивала, то гасла, словно неподвижная молния рассекала ночь. «Вот она, символика дня», — подумал Григорий, вспомнив Корнилова, грозившего революционному Питеру «политикой крови и железа».

Протирая залепленные снегом очки, он подошел к костру. Люди, стоявшие у огня, расступились.

— Никак, Григорий Александрович? — спросил кто-то глуховатым баском.

— Он самый, — улыбнулся Григорий, надевая очки. — А вы откуда, товарищи?

— Из Замоскворечья. Наш «лунный профессор» Штернберг тревожится: как бы юнкерье на Совет не навалилось. Послал охранять. Это правда про Калугу?

— Правда, — кивнул Григорий.

— Вот то-то и оно. Потом поздно будет кулаками махать… Закуришь, Александрыч?

— Спасибо.

И Григорий задумался, восстанавливая в памяти недавний разговор с «лунным профессором» — так прозвали рабочие известного ученого, профессора Штернберга, читавшего в Московском университете курс сферической астрономии. Это был веселый, добродушный здоровяк с детски голубыми глазами и пышной седой шевелюрой.

«Бесстрашный вы народ — революционеры», — сказал он Григорию, рассматривая его с мягкой улыбкой. «Почему же «вы», Павел Карлович? — засмеялся Григорий. — А кто в пятом году хранил у себя в обсерватории оружие восставших? Кто сейчас составил подробнейшую карту Москвы для руководителей восстания?» — «Хранил, составил, — совсем молодо засмеялся и Штернберг. — Но все же, юный друг, мое дело — небо!» — «А землю — рябушинским и родзянко?» — «Ну уж нет! Дудки! Кстати, вы обратили внимание в «Утре России» на выступление Родзянко? Нет? Ну как же, весьма любопытно! Сей деятель предлагает уступить Питер немцам и радуется, что при этом погибнут Советы. Каков гусь? А?»

Несмотря на поздний час, во всех комнатах и коридорах Совета толпились люди, звучали возбужденные голоса. В распахнутой настежь двери меньшевистской фракции мелькнуло резко очерченное лицо Исува, сгорбившаяся над столом тучная фигура Кибрика. Кто-то, зло блестя воспаленными глазами и бормоча неразборчивые ругательства, без конца крутил ручку телефона: связи с Петроградом не было.

Стараясь не обращать внимания на острое покалывание в груди, Григорий вскарабкался по винтовой лестнице на третий этаж, прошел в комнату большевистской фракции.

Здесь тоже было людно и шумно. За столиком рядом со Смидовичем сидела, облокотясь на руку, Ольга Варенцова, — серое, усталое лицо, внимательный взгляд лучистых, не по годам молодых глаз. Держась обеими руками за спинку стула, стоял за ней со всклокоченной, как всегда, бородкой Скворцов-Степанов. Тут же были Землячка, Владимирский, Пятницкий.

Григорий на мгновение задержался в дверях — после осенней свежести улиц дышать здесь было тяжело. В папиросном дыму белело худое лицо депутата динамовцев Кости Уханова. Рядом с ним привалился плечом к стене Иван Русаков.

Все бывшие в комнате смотрели на Алексея Ведерникова — начальника Красной Гвардии Москвы, — он стоял посреди комнаты, широко расставив ноги, сунув левую руку в карман потертой кожаной куртки и размахивая правой. Всегда спокойный и сдержанный, он показался Григорию необычайно возбужденным и встревоженным.

— Но ведь Владимир Ильич предупреждал, что и Москва может начать, не обязательно Питер, — с силой и страстью повторял Ведерников. — Нам нельзя ждать. Выступив, мы поможем Питеру, если там восстание началось. Надо отправляться по районам, надо, по примеру Питера, создавать военно-революционные комитеты.

И сразу зашумели, перебивая друг друга. Все знали, как нетерпеливо повсюду ждут начала восстания. Уханов говорил, что, если бы нашлось оружие, динамовцы выступили бы, не ожидая приказа, так велика ненависть к десяти министрам-капиталистам, так опостылела народу война и голодуха. Громадный, широкоплечий Мостовенко в распахнутой шинели рассказывал о том, что слесари и литейщики Гужона каждый день являются к нему в Рогожскую районную думу и требуют оружия.

Покручивая длинный ус, Скворцов-Степанов вышел вперед и поднял руку.

— Ведерников, мне кажется, прав, — сказал он, дождавшись тишины. — Ленин зовет нас к восстанию, считая формальностью открытие съезда Советов. Он же писал, что в Москве победа обеспечена, а в Питере можно выждать. Правительству нет спасения, оно сдастся. — Скворцов-Степанов вопросительно глянул на сидевшего рядом с Варенцовой Смидовича. — Правильно я передаю мысль Владимира Ильича, Петр Гермогенович?

— Абсолютно! — кивнул Смидович. — А пока, я полагаю, надо всемерно укреплять живую связь с районами, с крупнейшими предприятиями города. Вряд ли полезны стихийные выступления, они только дадут Рябцеву повод для провокаций. Товарищи, кто в Московский комитет? Пошли!

В просторном номере гостиницы «Дрезден» на втором этаже в тот вечер собрались почти все члены комитета: ждали вестей из Питера. Но телефон молчал, действовала одна линия связи: через Викжель[3], а он передавал только телеграммы Рябцева и Ставки.

И через час Григорию пришлось отправиться в Замоскворечье, где положение казалось наиболее напряженным. Тамошний райком осаждали рабочие с Бромлея и Гартерта, с Михельсона и Голутвинской мануфактуры, а также «двинцы» — многих из них по освобождении из Бутырок поместили в Озерковском госпитале на Большой Татарской. Они требовали немедленного выступления, многие ссылались на слова Ленина о возможности начала восстания в Москве. Григорий пробыл здесь до утра и только на рассвете, воспользовавшись подвернувшейся попутной автомашиной, поехал в центр. Сидя рядом с шофером, с трудом раскрывая глаза, мутно, непонимающе смотрел на Москву-реку — она клубилась белым паром за чугунными перилами моста, по-осеннему неприветливая и холодная.

Домой, на Рождественский бульвар, он так и не добрался, — рано утром забылся зыбким сном в Моссовете, в комнатушке под лестницей, где висели на окне белые кисейные занавески и под столом валялась, видимо забытая кем-то из бывших губернаторских служанок, корзина с разноцветными мотками шерсти и спицами.

И снилось ему, что они с Еленой снова едут через голодную и унылую Германию и поют перед купе Владимира Ильича: «Скажи, о чем задумал, скажи, наш атаман…» И будто бы Владимир Ильич выходит из своего купе и, щурясь, спрашивает: «А вы помните, дорогая Инесса, слова Екатерины Второй? Эта дама была не так уж глупа, как это кажется на расстоянии. Она говорила, что, если хочешь спасти империю от посягательств народа, развяжи войну и подмени социальные устремления народа национальным чувством. Каково, сударыня? Чем не Талейран и не Бисмарк?»