И жизнью, и смертью — страница 6 из 55

И все же мать узнала его тайну. Уже под утро, как будто что-то толкнуло его, он открыл глаза и сразу сел на постели. Мать стояла у стола со свечой в руке и с побелевшим от ужаса лицом читала листовку. Как он не догадался, что в суматохе и волнении листовка могла остаться в кармане его гимназической курточки?

Мать читала, не замечая, что сын проснулся, и рука ее, державшая крамольную листовку, дрожала все сильнее. Потом она уронила листок на стол, обессиленно села и на щеках ее заблестели слезы.

— Ужас… ужас! — бормотала она чуть слышно.

И вдруг лицо ее посуровело, она резко поднялась и, схватив листовку, торопливо вышла из спальни сыновей.

И почти тотчас же в глубине дома раздался гудящий голос Александра Ильича, потом — грузные и решительные шаги. Отец вошел с листовкой в руке, лицо его выражало смятение.

— Что это? — грозно спросил он, подходя к кровати Григория.

— Это… нашел… на улице.

— Читал?

— Н-нет.

— На, читай!

Григорий нерешительно взял листок и только теперь вспомнил, что он ведь действительно так и не читал прокламацию, он даже не подозревал, что одна из них застряла в глубине его кармана.

Григорий читал при дрожащем свете свечи, которую держал перед ним отец:

— «…Подчиненные Ламанского, понукаемые и поощряемые им, стараются изо всех сил… Свыше шестидесяти трупов, окровавленных кусков мяса, привезены в главное логовище этого зверя — в село Алешки и положены на ледники до прибытия высших властей… Ламанский арестовывает, высылает и даже убивает тех, кого считает лишними свидетелями своих злодеяний…»

Александр Ильич не дал Григорию дочитать до конца, он вырвал прокламацию из рук сына и, зло скомкав, сжег ее на огне свечи.

— Ты понимаешь, что делаешь? Ведь если бы это нашли, всем нам — вернейшая ссылка, если не каторга… Ты понимаешь, под какой удар ставишь и мать, и братьев, и сестер? Ну что мне с тобой делать?! Если эта прокламация появилась в городе, опять неизбежны обыски и аресты. Ну, а если и к нам придут? Губернатор предупреждал меня.

И Григорий только сейчас со всей ясностью понял, какой угрозе подвергал семью, своих дорогих и близких.

— Что с ним делать, мать?! — с гневом спросил Александр Ильич. — А? Его же нельзя оставлять здесь!.. Ну, вот что! Завтра же я отправлю его в Борисоглебск, пусть поживет у няни Вари, пока здесь не уляжется. Тем более, что мы ее давно не навещали.

— Но как же он доедет? — удивилась мать. — Поезда не ходят, а до Борисоглебска двести верст.

— Грохотов отправляет завтра товар.

Утром стало известно, что ночью по всему городу произведены повальные обыски и аресты. Типография, печатавшая листовки, разгромлена. И, ликуя по этому поводу, тамбовские черносотенцы послали в «Правительственный вестник» телеграмму: «Союз Русского Народа в городе Тамбове просит Тебя, Государь, о сохранении смертной казни…»

6. „ПОЛУЧАЙ, МЕРЗАВЕЦ…“

В полдень из просторного двора магазина «Грохотов и сын» выехали две груженные скобяным товаром подводы. Приказчики Харлампий и Евстигней, здоровенные дюжие молодцы, стоя у возов, выслушивали последние наставления хозяина. Тот, в плисовой жилетке, в накинутом на плечи черном романовском шубняке, наказывал беречь коней, не гнать.

— И смотрите, ребята, особо ты, Харлампий, ты старшой: чтоб без баловства. В аккурате сделаете — в обиде не оставлю. Ну, с богом. — Сняв картуз, Грохотов широко перекрестился, перекрестил подводы.

На эти дни Гриша сменил свою гимназическую шинель и фуражку на простую одежду: кокарды и орластые пуговицы были ненавистны повсюду.

Грише хотелось узнать, что произошло вчера в театре, кто арестован, но в глубине души шевелилось смутное чувство страха: а вдруг и за ним придут — ведь записали же его фамилию при аресте Подбельского. И когда подводы отъехали от дома, он испытал чувство облегчения. Да и няню Варю, которая когда-то качала его в колыбели, хотелось повидать — по старости и болезни она давно не приезжала в Тамбов.

И вот осталась позади базарная площадь с ее гомоном и криком, с пьяными скандалами у трактира и визгливой песней шарманки. Прогрохотали под колесами бревна разболтанного моста через Цну, и потянулись мимо поля и березовые рощи, уронившие листву.

С неожиданной жадностью Гриша всматривался в унылый осенний пейзаж, слушал вой ветра в проводах. Щемящую грусть навевало это предзимнее безмолвие, вид нищих изб с подслеповатыми окошками, заткнутыми тряпьем и соломой.

Харлампий, красивый и бравый парень с щегольскими усиками, смотрел кругом, исполненный презрения.

— Рази ж это люди? — махнул он кнутовищем в сторону колодца, где стояли и смотрели на проезжающих любопытные бабы. — Рази ж они понимают, что есть жизнь? Да я бы тут, довелись мне, с тоски бы в первую ночь удавился!

Лошади потянулись к колодцу, и Харлампий, спрыгнув с телеги, подошел к бабам. Молча взял у одной ведро и, вылив воду в большую деревянную колоду, подвел своего жеребца.

В церквушке неподалеку похоронно звонил колокол. От церкви к темным, пошатнувшимся крестам за околицей несколько баб, впрягшись в сани, везли по замерзшей, заледеневшей земле два гроба, большой и маленький, везли без слез и плача, без причитаний.

Приказчик и Гриша напились и молча постояли, пока бабы, надрываясь, везли мимо свой скорбный груз.

Гриша смотрел на некрашеные, сколоченные из почерневших досок гробы с тем суеверным страхом, который всегда вызывала у него смерть. И сама картина молчаливых, суровых, худых и ободранных баб, волочивших сани с деловитой и мрачной озабоченностью, давила и угнетала.

И снова дорога взбиралась на увалы, спускалась в долины, дребезжали под колесами ветхие мосты. Проехали мимо недавнего пожарища. В конце липовой аллеи темнели закопченные стены помещичьей усадьбы, чернели пустые глазницы выбитых окон. Одиноко белела крошечная беседка на острове посредине пруда.

Помахав в сторону пожарища кнутом, Харлампий сказал Грише:

— Олютел народишко! — Отогнув полу пиджака, достал большой никелированный револьвер, с опаской поглядел ему в дуло, словно ожидая, что из ствола сама собой вылетит пуля. — Вот она, машина, Григорий! Пух-пух — и ихних нету!

Солнце садилось за далекий березовый лес, большое и холодное. В овражках копился туман, похожий на паутину.

Ночевали в Сампуре, неподалеку от Уварова, большом уютном селе на самом берегу Цны; здесь она была мельче и уже, чем в Тамбове.

Ночью за Цной, в стороне Уварова, полыхали зарева, зловещий багровый свет заливал улицы, метался в оконцах изб, плескался в воде реки. Пес во дворе гремел цепью и рвался с нее, объятый тем необоримым страхом, который охватывает все живое на деревенских пожарах.

Выехали до рассвета. И опять тянулись мимо остуженные поздней осенью поля, махали плетями голых ветвей плакучие березы и ивы, одиноко темнели на перекрестках ветхие часовенки, кое-где, на местах разбоя, высились кресты, настораживая и пугая.

В Борисоглебск приехали к вечеру на третий день. Слепнущая няня Варя, когда-то работавшая в семье Багровых, сидела у окошка и смотрела, почти не видя, в занавешенное ситцевым лоскутком стекло.

Она долго ощупывала лицо Гриши, и слезы неторопливо текли по ее морщинистому лицу.

— Спасибо, приехал, Гришенька! Соскучилась я по всех по вас — страсть! Мои-то все поразъехались, поразбежались, кажный своим домом живет. Ну, не забывают старую, ни рублем, ни хлебушком, ни добрым словом не забывают. Вот и сейчас старший внучонок со мной живет, Юрочка. Садись, милый. Я тебе поесть соберу.

Почти слепая, она двигалась по комнате, ни на что не натыкаясь, ничего не задевая.

— А у нас тут смута какая идет — не приведи господи! Совсем пошатнулись люди разумом своим, нет для них теперь божьего закону.

Пока ужинали, прибежал внучонок Юрка, растрепанный, взъерошенный. Гриша видел его и раньше — няня Варя, приезжая в Тамбов, всегда брала своего любимца с собой. Но теперь Юрка выглядел много старше, что-то в нем отвердело, налилось силой.

Едва поздоровавшись, с жадностью глотая горячую картошку, обжигаясь и торопясь, рассказывал:

— Вчера ночью стражники обстреляли в лесу сорок мужиков, те княжеский лес рубили. Ну, многих постреляли, а остальных в тюрьму…

— А ты что, Юра? Работаешь? — спросил Гриша, когда они встали из-за стола.

— Рассыльным в канцелярии уездного предводителя дворянства Петрово-Соловово, — с гордостью заявил Юрка. — Ну, кого позвать, на телеграф сбегать. Иногда такие попадаются интересные бумажки!.. Вот погляди-ка…

За перегородкой, в крошечной комнатушке, стояли койка и колченогий столик со стопкой книг.

Юрий достал из-под матраца скомканный и потом расправленный лист писчей бумаги с графским вензелем в левом углу.

— Вот читай! Черновик письма Петрово-Соловово министру внутренних дел. В корзинке для бумаг подобрал, когда мусор выбрасывал.

В письме значилось:

Милостивый государь Петр Николаевич!

Некоторое время назад я имел случай беседовать с генерал-адъютантом Струковым, назначенным к нам в Тамбов для усмирения крестьянских беспорядков… Я сам пострадал от разгрома моего тамбовского имения на 130 000 рублей…

И несколькими строками ниже:

…С мятежниками надо поступать без всякой пощады и милосердия. Наказания, до смертной казни включительно, должны применяться как можно скорее за совершением преступления, и непременно тут же, в деревнях, на глазах населения, из среды которых вышли грабители. Я глубоко убежден, что два-три смертных приговора, исполненных таким образом, водворят спокойствие в целом уезде, а быть может, и в целой губернии…


— Палачья душа! — с отвращением сказал Гриша, откидывая письмо. — Но ведь они и так спускают с народа шкуру.

Юрка шепнул:

— Эсеры уже два раза хотели убить Луженовского. Он здесь самый главный каратель!

— А что толку? — усмехнулся Гриша. — Одного Луженовского эсеры убьют, на его место пришлют другого.