более рассматривать, щеки мои, как пламя, горели от стыда. Наконец я поглядел на обвиняемого вместе со мною, и наши глаза встретились. Он был одет в тюремное платье, которое шло к грубой простонародной его физиономии, но впалые глаза его горели каким-то зверским выражением на темном лице, окутанном большими бакенбардами. «Боже мой, — подумал я, — кто может поверить, что он мой товарищ! »
Человек этот — мнимый товарищ моих похождений — посмотрел на меня, усмехнулся, закусил губу и еще раз посмотрел с презрением, но не делал еще никаких замечаний. Судья прочитал дело и сказал, не вставая:
— Биль Огль, признайся лучше, виноват ли ты, или нет?
— Не виноват, — ответил он к моему удивлению.
— А ты, Филипп Маддокс, виноват ли?
Я молчал.
— Подсудимый, — сказал судья кротким голосом, — отвечай, виноват ли, — это только форма.
— Милорд, мое имя не Филипп Маддокс.
— Это имя дано вам вашим товарищем, а настоящего имени мы не могли узнать. Вам достаточно ответить, как подсудимому, виноваты ли вы, или нет.
— Конечно, не виноват, милорд, — ответил я, положив руку на сердце и поклонясь ему.
Разбирательство дела продолжалось, и Армстронг был главным свидетелем моей вины, но он не хотел присягнуть, что я был именно тот, за кого он меня принимал. Жид же говорил, что я ему продал платье и купил у него вещи, найденные в связке, и палку, которую захватил Армстронг. Когда все обвинения были приведены в порядок, тогда от нас потребовали оправдания. Огль говорил очень коротко, что ему сделалось дурно на пути из Хоунсло и, вероятно, кто-нибудь другой обокрал доносчика, и что его взяли по ошибке. Эта дерзкая ложь не произвела, казалось, другого действия, как только смех и презрение.
Потом спросили меня.
— Милорд, — сказал я, — все то же буду я отвечать вам, что и прежде. Я хотел помочь человеку, и меня схватили, думая, что я преступник. Приведенный в такое собрание и обвиненный в преступлении, от которого вся кровь моя приходит в волнение, я не могу и не хочу призвать тех, которые знают меня, мое поведение и обстоятельства, принудившие меня переодеться. Я несчастлив, но не виноват. Спасение мое зависит теперь от сознания того, кто стоит здесь возле меня, и если он скажет, что я виноват, то я подчиняюсь моей судьбе без ропота.
— Сожалею, что у вас только это оправдание, — ответил мой сосед-соучастник и, казалось, стараясь удерживать свой смех.
Я был так удивлен, так взволнован этим ответом, что повесил голову и не ответил ни слова. Тогда судья сказал, что в преступлении Огля нет никакого сомнения, а у меня, к несчастью, очень мало доказательств к оправданию.
— Но надобно заметить, — продолжал судья, — что свидетель Армстронг не может присягнуть в подтверждение своих слов.
Судьи недолго совещались и нашли, что Веньямин Огль и Филипп Маддокс совершенно виновны, и приговорили нас обоих к смертной казни. Они сожалели обо мне, как о молодом человеке, а между тем настаивали в необходимости наказания, не подавая никакой надежды к прощению. Но я уже не слыхал последних слов решения судей, я не чувствовал более, не разбирал ожидавшую меня участь. Когда судья окончил свою речь, то стал уговаривать нас покаяться и советовал просить помилования у Отца Небесного.
— Отец! — закричал я во весь голос и этим словом взволновал всех присутствующих. — Вы сказали, кажется, о моем отце? О, Боже мой, где он? — И я упал в обморок.
Глаза всех дам были обращены на меня, потому что я своей наружностью заслужил всеобщее внимание, и судья трепещущим голосом велел удалить подсудимых.
— Погоди немного, — сказал Огль тюремщику, пока другие выводили меня из присутствия.
— Милорд, мне нужно вам сказать одно слово, и необходимо, чтобы вы выслушали меня, потому что вы судья, поставленный обвинять виновных и оправдывать невинных. Говорят, что нет в мире такого суда, как в Англии. Но где более погибает людей даром, как не у нас? Вы приговорили этого бедного молодого человека к смерти. Я мог бы это сказать прежде, но умолчал именно для того, чтобы доказать, как мало здесь справедливости. Он вовсе не участвовал в покраже, и он не Филипп Маддокс. Он никогда меня не видал и не знает; это так верно, как то, что я буду повешен.
— Но за минуту пред этим ты говорил, что видел его.
— Да, и я сказал правду, но все-таки он не видал меня, потому что, когда он держал лошадь в Брентфорте у господина судьи, мы между тем украли палку и вещи его, и вот каким образом их нашли у нас. Теперь вам известна вся истина, и вы должны сознаться, что у вас до сих пор не было справедливости. Вы можете его выпустить или повесить, чтобы последним доказать правильность вашего решения. Во всяком случае вы будете отвечать за его кровь, а не я. Если бы Филипп Маддокс не убежал, как трус, то я не был бы здесь; я говорю это для того, чтобы спасти того, кто мне сделал добро, и предать наказанию плуга, оставившего меня в беде.
Судья велел все это записать и объявил собранию о новых показаниях; я узнал об этом уже после. Так как на слова такого человека нельзя было вполне надеяться, то и надобно было, чтобы он повторил их перед своей смертью, а тюремщику было не велено сказывать мне об этом, чтобы не дать тщетных надежд. Я опомнился в комнате тюремщика, и как только в состоянии был ходить, меня ввели опять в прежний погреб и заперли. Казнь была назначена на вторник, и мне оставалось два дня на приготовление к разлуке с жизнью. Между тем все принимали во мне большое участие.
Наружность моя так всем понравилась, что каждый был расположен ко мне. Огля еще раз допрашивали, и он показал, где можно было найти Маддокса, который, как он говорил, будет качаться на соседней петле с ним. На другой день тюремщик пришел сказать мне, что некоторые из судей желают меня видеть, но так как я твердо решился умереть, не открывая ничего из прошлой жизни, то и ответил ему, что я прошу судей, чтобы они не нарушали более моих предсмертных часов и оставили бы меня в покое, хотя в последние минуты жизни. Тут я вспомнил Мельхиоров фатализм и начинал уже думать, что он был прав. Я чувствовал себя очень дурно; голова моя была очень тяжела, и можно было считать биение сердца, не дотрагиваясь до груди. В таком положении я оставался весь день и всю ночь.
В среду поутру кто-то потихоньку толкнул меня. Я обернулся и посмотрел — это был священник. Я опять закрыл глаза. У меня была тогда сильная горячка. Я слышал по временам, как надо мною говорили, но не мог различить слов. Потом я опять впал в душевное изнеможение. Священник вздохнул и ушел. Между тем время позорной смерти моей приближалось; и я уже не помнил ни дней, ни часов, и не думал более ни о настоящем, ни о будущем. К счастью моему, Маддокс был пойман, и я узнал, что он во всем признался. Он откровенно подтвердил свое преступление. Я не помню, было ли это в четверг, или пятницу. Кто-то пришел к моей постели. Меня подняли, одели, повели куда-то, поставили перед кем-то, который мне что-то говорил. Я не видел и не понимал ничего, горячка бушевала во мне, и я был в беспамятстве. Странно, они не замечали или не хотели заметить моего положения и приписали это боязни смерти. Наконец мне велели выйти… Я вышел, но не умер. Я был на свободе.
Глава LXI
Я пошел и помню только, что иные жали мне руку, другие провожали меня радостными восклицаниями, когда я выходил из присутствия. Словом, казалось, все глядели на меня иначе, даже судьи почтительно со мною раскланялись.
Впоследствии я узнал, что тюремщик не отставал от меня на улице и спрашивал несколько раз, куда я намеревался идти. Я наконец ответил ему: «Искать моего отца», — и побежал, как сумасшедший, куда глаза глядели. Но тюремщик, не имея уже никакой власти надо мною и сказав про себя: «Бедный, он скоро опять попадет под замок», воротился.
Бегство мое натурально привлекло внимание прохожих, и так как я был слаб и качался из стороны в сторону, то и подумали, что я пьян. Никто не останавливал моего побега; что со мною делалось и куда я шел, ничего не могу сказать. Мне после говорили, что я, бегая, как безумный, хватал прохожих за руку, смотрел им дико в лицо, других же останавливал и с грозным, торжественным видом спрашивал: «Не отец ли мой? ». Потом отскакивал от них и рыдал, как ребенок. Таким образом я пробежал около трех миль и был поднят в Ридинге у дверей одного дома в совершенном изнеможении.
Когда я опомнился, то увидел себя на хорошо постланной постели. Голова моя была обрита, левая рука обмотана бинтом, вероятно, от частых кровопусканий, возле меня сидела какая-то женщина.
— Боже мой, — воскликнул я слабым голосом, — где я?
— Друг мой, ты часто призывал твоего отца, — ответила мне женщина приятным голосом, — и я очень рада, что ты не забываешь и твоего Отца Небесного. Будь покоен, друзья твои о тебе пекутся. Поблагодари же Бога, что Он возвратил тебе рассудок, и не нарушай своего покоя, он необходим для тебя, он подкрепит твои силы.
Я раскрыл глаза и увидел возле себя молодую прекрасную женщину; она вышивала. Перед ней на столе лежала Библия и стоял пустой стакан. Меня томила жажда, и я попросил пить. Она встала, взяла в одну руку ложку, в другую стакан и хотела сама меня напоить, но я вырвал у нее стакан и в минуту его осушил. Я не знаю, что было в нем, но помню, что питье было приятное. Расслабленные силы мои не позволяли мне сидеть, и я опять упал на подушку и сейчас же уснул. Когда я проснулся, уже было темно; лампа горела на столе, и какой-то старик в квакерском платье храпел в большом кресле возле меня. Сон придал мне силы и бодрости, я мог сообразить минувшие приключения. Я помнил комнату заключения, матрас, на котором покоился когда-то, но остальное все было перепутано, и я никак не мог представить себе, каким образом я попал в этот дом и кто были мои благодетели.
Во всяком случае, я был свободен и находился в руках секты, которая называла себя квакерами. Но что они за люди? Почему принимают во мне такое участие? Во время этих размышлений на дворе уже рассвело; старик пробудился, зевнул, вытянул руки, протер глаза и подошел к моей постели. Я посмотрел ему в лицо.