нных волос, мне мнилось, будто я плыву в океане кипящей лавы, который наконец увлекал меня на дно в водовороте сверхчеловеческого блаженства. В ее дьявольских поцелуях мне внезапно открылась вся тайна страсти: сладострастие и страх, наслаждение и мука, вздохи, смех и слезы, и наконец в упоении я простерся лицом к земле.
«Ты умер?» – спросила она спустя некоторое время, а поскольку я не шевелился, она легонько ударила меня маленькой обнаженной ножкой в щеку, а в следующее мгновение с шаловливым смехом вытянулась у меня на спине, словно укротительница на льве, которого она всецело подчинила своей воле и приучила повиноваться.
Я по-прежнему не шевелился, даже когда она поднялась и прошлась по комнате. Открыв наконец глаза, я узрел, как лунный диск, тихо прокравшийся в покой, целует ее ножки, а потом заметил, как он, медленно скользя по ее телу, своими белоснежными руками заключает ее в объятия, а она кокетливо подставляет ему уста.
Меня охватили гнев и ревность.
«Прочь, бледный развратник! – вскричал я. – Она – моя!»
«Это ты – мой!» – смеясь, возразила она и бросилась на подушки, а ее кудри взметнулись как пламя, и я, вновь объятый безумием страсти, стал покрывать поцелуями ее колени, ее вздымавшуюся грудь и наконец прижался лицом к ее плечу.
«Что это? – спросил я через некоторое время. – У тебя в груди не бьется сердце».
«У меня нет сердца, – отвечала она холодно и раздосадованно. По ее прекрасному телу пробежала дрожь, словно от порыва пронизывающего ветра. – Зато у тебя есть сердце, – насмешливо продолжала она, – так и стучит, так и стучит, за ним и не угнаться, – и ты влюблен в меня как безумец!»
«Как безумец», – механически повторил я.
Какое-то время мы лежали молча, плечо к плечу, слушая, как завывает ветер, порхают белые снежинки, скребется в подполе мышь и шуршат в старинных панелях древоточцы. Диск полной луны давным-давно исчез, лишь звезды мерцали сквозь белую снежную пелену, первый, бледный предрассветный полумрак постепенно заливал землю, а я во второй раз, подобно мертвецу, бессильно поник и упал на землю. Красавица медленно приподняла меня и уселась на мне, как на кресле, а ее томный, хрипловатый голос звучал в старинных стенах, точно струны арфы.
«Ты отдал мне часть своей жизни, своей души и своей крови, ты пробудил в моей груди сладостные желания, удовлетвори же теперь мою страсть».
«Ты меня убиваешь!» – простонал я.
Она покачала головой.
«Смерть холодна, – ответствовала она, – а жизнь так тепла. Любовь убивает, но и пробуждает к новой жизни».
Она заплела волосы в косу и, поддразнивая, ударила меня ее кончиком. Ножку, прежде покоившуюся на моей ладони, она переставила мне на шею, а поскольку я, распростертый лицом вниз, по-прежнему лежал неподвижно, она нежно провела своей ножкой по моей спине, и меня точно пронзил электрический разряд. Ее вновь охватило божественное неистовство, она стремительно перевернула меня, стала на колени на моей груди и, словно путами, оплела мои руки своими золотистыми косами.
«Отныне ты принадлежишь мне, и никто не спасет тебя от моей любви, – задыхаясь, замирая от страсти, проговорила она, взор ее точно занялся неукротимым огнем, уста впились в мои подобно раскаленным щипцам, лобзание за лобзанием меня все выше возносила волна блаженства, пока первый светлый, золотистый луч утра не лег нам под ноги. – Что ж, теперь мне надобно отдохнуть, – молвила она. – Ступай, и не показывайся до вечера».
Я вышел из покоя. Во дворе я увидел своего коня, ворота стояли распахнутые, старика нигде не было. Я вскочил в седло и ускакал прочь. Но я вернулся с наступлением ночи, и стал возвращаться снова и снова, ночь за ночью.
О, эта женщина подобна лабиринту, кто туда попал, околдован, погублен, навеки проклят!
Спустя несколько дней после того, как он поведал мне эту странную историю, Манвед исчез. Никто не знал наверняка, что с ним сталось.
Господин Бардозоский был уверен, что его унес дьявол, Анеля призналась мне, что во сне ей явилась мраморная дама, однако на сей раз в кринолине и с пышным шиньоном, и с самодовольной улыбкой объявила на безупречном французском: «Он мертв, я высосала его душу, и теперь могу немного повеселиться в вашем приветном мире».
Казачок Манведа уверял, будто у его господина открылось кровохарканье и он по совету окружного доктора уехал «в Неталию».
Анеля все глаза выплакала и согласилась выйти за другого. Однажды, когда она, окаменев от горя подобно Ниобе, недвижно сидела у себя в маленькой спаленке с белоснежными, как ландыш, занавесами, перед нею внезапно появился господин Мауриций Конопка, и, как ни странно, на сей раз она нисколько не испугалась. Он пролепетал нечто, что задумывалось как предложение руки и сердца, но больше напоминало лирическое стихотворение, а спустя месяц уже вел ее к алтарю. Свадьбу сыграли веселую, я сам вволю потанцевал.
Своего друга Манведа я неожиданно вновь встретил спустя несколько лет в Париже, в «Гранд-опера». Было это на представлении «Роберта-дьявола». Я вышел из зрительного зала, а на сцене Бертрам и Алиса еще боролись за душу главного героя. По выклику слуги в синей казацкой ливрее ко входу был подан закрытый экипаж, запряженный двумя горячими вороными, из-под копыт которых так и сыпались искры. Я остановился, и мимо меня прошла элегантная пара.
Это был Манвед, на его руку опиралась незнакомая дама.
Он был в черном, бледен как смерть, под его мрачными, горящими глазами залегли глубокие тени, прядь волос ниспадала на лоб. Дама была величественной и статной, я разглядел лишь ее прекрасный, благородный профиль и заметил белоснежное, без единой кровинки, лицо и мраморную шею, на которой выделялось золото рыжих локонов. Она была закутана в дорогую шаль, но, казалось, ей все-таки было холодно.
Взгляд Манведа скользнул по мне, словно по колонне или пустой стене. Он не узнал меня.
При сем случился один мой парижский приятель, художник, знавший всех красавиц.
– Кто это? – тихонько спросил я.
– Какая-то польская княгиня Тартаковская, – ответил тот.
За границей всех наших дам почитают княгинями, в особенности если они богаты и хороши собой. Я до сих пор не знаю, что приключилось тогда с моим другом Манведом: взаправду ли он лишился рассудка, дурачил ли всех нас или поведал мне истинную историю!
Джулиан Готорн(1846–1934)Тайна Кена
Как-то раз прохладным осенним вечером, на исходе последнего октябрьского дня, довольно холодного для этого времени года, я решил зайти на час-другой к своему другу Кенингейлу. Он был художником, а также музыкантом-любителем и поэтом; при доме у него была великолепная студия, где он обыкновенно коротал вечера. В студии имелся похожий на пещеру камин, стилизованный под старомодный очаг усадьбы елизаветинской поры, и в нем, когда того требовала наружная прохлада, ярко полыхали сухие дрова. Было бы как нельзя более кстати, подумал я, зайти в такой вечер к моему другу, выкурить трубку и поболтать, сидя у камелька.
Нам уже очень давно не доводилось вот так запросто болтать друг с другом – по сути дела, с тех самых пор, как Кенингейл (или Кен, как звали его друзья) вернулся в прошлом году из Европы. Он заявлял тогда, что ездил за границу «в исследовательских целях», – чем вызывал у всех нас улыбку, ибо Кен, насколько мы его знали, менее всего был способен что-либо исследовать. Жизнерадостный юнец, веселый и общительный, он обладал блестящим и гибким умом и годовым доходом в двенадцать-пятнадцать тысяч долларов; умел петь, музицировать, марал на досуге бумагу и весьма недурно рисовал – некоторые его портретные наброски были отменно хороши для художника-самоучки; однако упорный, систематический труд был ему чужд. Выглядел он превосходно: изящно сложенный, энергичный, здоровый, с выразительным лбом и ясными, живыми глазами. Никто не удивился отъезду Кена в Европу, никто не сомневался, что он едет туда за развлечениями, и мало кто ожидал в скором времени вновь увидеть его в Нью-Йорке, – ибо он был одним из тех, кому Европа приходится по нраву. Итак, он уехал; и спустя несколько месяцев до нас дошел слух, что Кен обручился с красивой и богатой девушкой из Нью-Йорка, которую встретил в Лондоне. Вот практически и все, что мы слышали о нем до того момента, когда он – довольно скоро и неожиданно для всех нас – снова появился на Пятой авеню; Кен не дал никакого сколь-либо удовлетворительного ответа тем, кто желал узнать, отчего ему так быстро наскучил Старый Свет; все упоминания об объявленной помолвке он пресекал в столь категоричной форме, что становилось ясно: эта тема не подлежит обсуждению. Предполагали, что девушка нашла ему замену, но, с другой стороны, она вернулась домой вскоре после Кена, и, хотя ей не раз делали предложения руки и сердца, она и по сей день не замужем.
Каковы бы ни были истинные причины этого разрыва, окружающие скоро заметили, что Кен по возвращении утратил прежнюю беспечность и веселость; он выглядел мрачным, угрюмым, стремился к уединению, был сдержан и молчалив даже в присутствии своих ближайших друзей. Все говорило о том, что с ним что-то произошло или же он сам что-то совершил. Но что именно? Убил кого-то? Или сошелся с нигилистами? Или это было следствие неудачной любовной истории, которую он пережил? Некоторые уверяли, что уныние Кена не продлится долго. Однако к тому времени, о котором я рассказываю, его мрачность не только не рассеялась, а скорее усилилась и грозила стать постоянным свойством его натуры.
Хотя я дважды или трижды встречал Кена в клубе, в опере или на улице, мне до сих пор не представился случай возобновить наше знакомство. В былые времена между нами существовала более чем близкая дружба, и я полагал, что он не откажется вернуться к прежним отношениям. Но из-за происшедшей с ним перемены, о которой я так много слышал и которая не укрылась и от моих собственных глаз, я ожидал нынешнего вечера не только с радостью, но и с живительным любопытством. Дом Кена находится в двух или трех милях от основной части нью-йоркских жилых кварталов, и, пока я быстрым шагом приближался к нему в прозрачных сумерках, у меня было время перебрать в уме все то, что я знал о своем друге и что мог предполагать о его характере. В конце концов, не таилось ли в глубине его натуры, под покровом его всегдашнего жизнелюбия, нечто странное и обособленное, что могло в благоприятных обстоятельствах развиться в… во что? В тот момент, когда я задал себе этот вопрос, я достиг порога дома; минутой позже я с облегчением ощутил сердечное рукопожатие Кена и услышал приглашение войти, в котором сквозила неподдельная радость. Он втащил меня внутрь, принял у меня шляпу и трость и затем положил руку мне на плечо.