Внезапно она предалась необыкновенному веселью, захлопала в ладоши и принялась с детской беспечностью танцевать вокруг меня. Кем она была? И был ли я самим собой? Или она все же смеялась надо мной, когда намекала, что мы в прошлом принадлежали друг другу? Наконец она остановилась передо мной, скрестив на груди руки, и я увидел, как на указательном пальце ее правой кисти блеснуло старинное кольцо.
«Откуда у тебя это кольцо?» – осведомился я.
Она тряхнула головой и рассмеялась.
«Ты серьезно? – спросила она. – Это мое кольцо – то самое, что связывает тебя и меня, то самое, что ты подарил мне, когда полюбил впервые. Это кольцо Керна – волшебное кольцо, а я твоя Этелинда – Этелинда Фионгуала».
«Да будет так, – произнес я, отбрасывая все сомнения и страхи и безоглядно отдаваясь во власть ее чарующих загадочных глаз и страстных губ. – Ты моя, а я твой, и мы будем счастливы, сколько бы нам ни суждено было прожить».
«Ты мой, а я твоя, – повторила она, кивнув с озорной улыбкой. – Сядь подле меня и спой ту нежную песню, что пел мне давным-давно. О, теперь я проживу добрую сотню лет!»
Мы опустились на оттоманку, и, пока Этелинда устраивалась поудобнее на подушках, я взял банджо и начал петь. Песня и музыка оглашали пространство величественной комнаты, отдаваясь ритмичным эхом. И все это время я видел перед собой лицо и фигуру Этелинды Фионгуала в украшенном драгоценностями подвенечном наряде, устремлявшей на меня взгляд пылающих глаз. Она уже не выглядела бледной, а была румяной и оживленной, как будто внутри ее горело пламя. Я же, напротив, стал холодным и безжизненным – и тем не менее тратил остаток жизненных сил на то, чтобы петь ей о любви, которая никогда не умрет. Но в конце концов мой взор потускнел, в комнате как будто сгустилась тьма, фигура Этелинды то прояснялась, то делалась расплывчатой, напоминая мерцание угасающего костра. Я подался к ней и почувствовал, что теряю сознание, а моя голова склоняется на ее белое плечо.
В этом месте Кенингейл на несколько мгновений прервал свой рассказ, бросил в огонь свежее полено и затем продолжил:
– Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и обнаружил, что нахожусь один в просторной комнате полуразрушенного дома. Ветхая драпировка клочьями свисала со стен, паутина густыми пыльными гирляндами покрывала окна, лишенные стекол и рам и заколоченные грубыми досками, которые давно прогнили и теперь сквозь щели и дыры пропускали внутрь бледные лучи света и сквозняки. Летучая мышь, потревоженная этими лучами или моим движением, сорвалась с куска обветшалой драпировки совсем рядом со мной и, покружив у меня над головой, устремила свой порывисто-бесшумный полет в более темный угол. Когда я, шатаясь, поднимался с груды хлама, на которой лежал, что-то с треском упало с моих коленей на пол. Подобрав этот предмет, я обнаружил, что это мое банджо – такое, каким ты видишь его сейчас.
Вот, собственно, и вся история. Мое здоровье оказалось серьезно подорвано; из моих жил как будто выпустили всю кровь; я был бледен и изможден, и холод… О, этот холод! – прошептал Кенингейл, придвигаясь к огню и вытягивая к нему руки, жаждавшие тепла. – Я никогда не избавлюсь от него; я унесу его с собой в могилу.
Станислаус Эрик Стенбок(1859–1895)Печальная история вампира
Действие историй о вампирах, как правило, разворачивается в Штирии; и моя – не исключение. Штирия ничуть не похожа на то романтическое место, которое обычно описывают, говоря о ней, люди, никогда там не бывавшие. Это скучный, неинтересный край, славящийся разве что своими индюшками, каплунами да недалекими умом жителями. Что же касается вампиров, то они обыкновенно приезжают ночью, в каретах, запряженных вороной парой.
Наш вампир прибыл после обеда и самым что ни на есть заурядным способом – на поезде. Вы можете подумать, что я шучу или называю этим словом некоего финансового вампира. Нет, я говорю совершенно серьезно. Вампир, о котором идет речь и который разорил наш семейный очаг, был настоящим.
В большинстве описаний вампиры предстают зловещего вида брюнетами, наделенными необыкновенной красотой. У нашего вампира, напротив, волосы были скорее светлыми, и сам он на первый взгляд определенно не выглядел зловещим и, несмотря на бесспорную привлекательность, не был неотразимым красавцем.
Да, он принес горе в наш дом, погубив моего брата, которого я обожала, и моего дорогого отца. И тем не менее я вынуждена признать, что и сама подпала под его чары и, несмотря на то что произошло, ныне не испытываю к нему неприязни.
Вы, без сомнения, читали в газетах сообщения о «баронессе и ее питомцах». Следует рассказать, как случилось, что я потратила бо́льшую часть своего бесполезного состояния на приют для бродячих животных, в котором и пишу теперь эти строки.
Ныне я старуха, а в ту пору, когда все это произошло, я была тринадцатилетней девочкой. Начну с рассказа о нашем семействе. Мы были поляки по фамилии Вронские и жили в фамильном замке в Штирии. Круг домочадцев был узок и, за вычетом прислуги, включал отца, нашу гувернантку – почтенную бельгийку мадемуазель Воннерт, моего брата и меня. Позвольте мне начать с отца: он был стар, и мы с братом родились, когда он уже находился на склоне лет. Матери я не помню вовсе: она умерла при родах моего брата приблизительно через год после того, как я появилась на свет. Отец наш занимался науками и был постоянно погружен в чтение книг, в основном посвященных малопонятным вопросам и написанных на различных неведомых языках. У него была длинная седая борода, а на голове он обычно носил черную бархатную ермолку.
Как добр он был к нам – этого не выразить словами! Однако его любимицей была не я. Его сердце без остатка принадлежало Гэбриелу (по-польски это произносится как Габриэль, мы же всегда называли его кратким русским именем Гаврил) – я, конечно, имею в виду моего брата. Он очень походил на мать, какой она была запечатлена на единственном портрете – легком наброске мелком, висевшем в отцовском кабинете. Но я никогда не ревновала брата к отцу: он был и остается непреходящей любовью всей моей жизни. Это в память о нем я ныне содержу приют для бродячих кошек и собак в Уэстбурн-парке.
В ту пору, как я уже говорила, я была маленькой девочкой; звали меня Кармелой. Мои длинные спутанные волосы всегда пребывали в беспорядке и не желали слушаться гребня. Я не была хорошенькой – по крайней мере, не решусь утверждать это, глядя на свою фотографию того времени. Но вместе с тем я допускаю, что кто-то мог находить мое лицо, с его несоразмерностью черт, крупным ртом и большими любопытными глазами, не лишенным привлекательности.
Я напропалую озорничала – хотя, по мнению мадемуазель Воннерт, не так много, как Гэбриел. Добавлю, что это была совершенно замечательная дама средних лет, которая, будучи уроженкой Бельгии, очень хорошо говорила по-французски, а также могла объясниться по-немецки – как вы, возможно, знаете, на этом языке и говорят в Штирии.
Мне непросто описать Гэбриела; в нем чувствовалось что-то странное и сверхчеловеческое (или, вернее сказать, нечеловеческое), нечто среднее между животным и божественным. Греческая фантазия о фавне, вероятно, могла бы послужить иллюстрацией к моему рассказу, но и это сравнение не вполне точно. У него были большие беспокойные глаза, похожие на глаза серны, и вечно спутанные волосы – в этом он походил на меня; более того, нас обоих отличала некая врожденная диковатость – и объяснялась она тем, что в жилах нашей матери, как я узнала впоследствии, текла цыганская кровь. Я росла весьма вольнолюбивым ребенком, но куда вольнолюбивее меня был Гэбриел. Ничто не могло заставить его носить чулки и ботинки – разве что по воскресеньям, когда он также позволял расчесать ему волосы, доверяя это лишь мне одной. Как описать мне изящество этого прелестного рта, изогнутого в виде «en arc d’amour»[9] и всегда вызывавшего в моей памяти строки псалма: «Благодать излилась из уст Твоих; посему благословил Тебя Бог на веки»! Эти уста, казалось, источали само дыхание жизни! А это прекрасное, стройное, гибкое, полное жизни тело!
Он бегал быстрее оленя, прыгал, как белка, по ветвям под самыми верхушками деревьев; он казался олицетворением жизненной энергии. Мадемуазель Воннерт редко удавалось заставить его учить уроки, но, если это случалось, он схватывал все буквально на лету. Он умел играть на всевозможных инструментах, при этом скрипку во время музицирования держал как угодно, только не так, как принято; и сам мастерил для себя инструменты из тростника и даже из веток. Мадемуазель Воннерт предпринимала тщетные попытки научить его играть на фортепьяно. Думаю, он был, что называется, избалован, пусть и в поверхностном смысле слова. Отец потакал любой его прихоти.
Одной из странностей, отличавших Гэбриела с раннего детства, был ужас, который он испытывал при виде мяса. Ничто на свете не могло заставить его отведать мясное блюдо. Другой в высшей степени необыкновенной чертой его личности была та поразительная власть, какую он имел над нашими меньшими братьями. Любая живность, казалось, льнула к нему сама собой. Птицы с готовностью садились ему на плечи. Порою мы с мадемуазель Воннерт теряли его в лесу, когда он внезапно срывался с места, и затем находили тихо напевавшим или насвистывавшим себе под нос в окружении всевозможных лесных обитателей – ежей, лисят, зайцев, сурков и белок. Нередко он приносил этих зверьков домой и требовал, чтобы их оставили в замке. Этот странный зверинец вселял ужас в сердце бедной мадемуазель. В качестве жилища Гэбриел избрал себе маленькую комнату на вершине одной из башен, куда, однако, попадал не по лестнице, а через окно, до которого добирался по ветвям высоченного каштана. Но несмотря на все это, он еженедельно прислуживал во время воскресных месс в приходской церкви, аккуратно причесанный и облаченный в белый стихарь и алую сутану. В такие моменты мой брат выглядел на удивление скромным и кротким, в нем пробуждалась божественная сторона его натуры. Каким экстатическим восторгом светились тогда его прекрасные глаза!