Ибо не ведают, что творят — страница 36 из 78


Так начиналась повесть – этакое «музыкальное» погружение…


«…Плескание в речке, уже в ранних сумерках, заметных лишь потому, что отдельные деревья утратили яркость, слились, хотя небо еще сияло, и солнце разливало теперь уже точно бронзу, но журчание струй неуловимо навевало дремоту, и цепенели травы вокруг и кустарник, тысячелетним опытом зная о приближении ночи.

И как всегда: путешествие – это возвращение к предкам, к себе. Воспоминания издалека.

Сто пятый километр – Тириброво. Почему так трогает сердце деревня? Я выехал из столичного города, миновал большие дома, потом – легендарная Лавра с Успенским и какими-то еще соборами четыреста, пятисотлетней давности, со стенами, на которых запечатлелось столько событий – волнующие дебри для историка, архитектора, ясновидца! – однако же далекие и все-таки чуждые мне. Затем древний город с провинциальным укладом – простор для любителя старины! – и опять же лишь чуть-чуть тронувший сердце, лишь отдаленно напомнивший далекое нечто – пережитое, мое. Но вот пошли скопища изб – такие привычные, с бревенчатым обжитым уютом, блестящими глазами окон, с рябинами, ветлами, мирно склонившимися над шапками крыш, с лужами, курами, грязью, детишками… И тут же отозвалось что-то внутри – оркестр подсознания, хранящий пронизывающую, будоражащую память о прошлом. О чем? О прожитых и ушедших, но таких еще живых, хотя и невозвратимых днях? А может быть, глубокое, на несколько поколений: память общинного, первобытного, среднероссийского?

Сватково, Дворики, Данилково, Тириброво…

…А уже ночью был дождь. Грохот, сверкание молний, коварные капли на сено, на уютное мое лежбище, на полушубок бабы Саши Фураевой, темнобровой старушки хозяйки, пустившей меня переночевать. И шумный, разгульный ливень на дырявую черепицу крыши в каком-нибудь метре от моего лица. И я, как застигнутый врасплох сонный зверь, пытающийся найти укромное место под шум разгулявшихся стихий…

И опять потянулись поля, перелески, леса – щемящие, с детских лет знакомые русские дали. Привольные, бесконечные, такие неисчерпаемые, богатые…

Но дальше, дальше, скорее к Ростову! Скорее к этому городу, неведомому, древнему, встающему сейчас в моей памяти своим сказочным белым Кремлем, желтоватыми Торговыми рядами, оставшимися от давних времен, затейливыми улочками вокруг Кремля – лабиринтом прошлого – и большим озером Неро, что в переводе с угро-финского означает «топь». Приближаясь, мчась к Ростову, бодро нажимая на педали, подозревал ли я, думал ли хоть на миг, что он остановит меня, станет событием, что он – высшая точка моя в этом путешествии, и время на самом деле относительно, а дни в Ростове – мое ВОЗВРАЩЕНИЕ?»


Таково было начало, а дальше я описывал это «возвращение» – в окружении старинных реликвий, среди патриархальных древних домиков, в компании местных «аборигенов» – словно таинственным образом перенесясь в давние, давние времена…

Остановился в местной гостинице, легко и естественно – в активном состоянии свободного путешественника – познакомился сначала с соседом по номеру, молодым парнем, которого звали Алик, а затем и с молодой девушкой, студенткой местного техникума, которой было 18 лет и которую звали Нина. Собственно, ничего особенного знакомство это не сулило тридцатисемилетнему путешественнику на велосипеде – писателю, бывшему редактору телевидения, эрудиту с высшим образованием, биологу-энтомологу, – однако вся атмосфера этих мест, этого быта и – главное – именно мое возвращение так настроили, так расположили, что, выехав на следующий день на своем «двухколесном коне» и проехав уже 22 километра на пути к очередному древнему городу, Ярославлю, я остановился: словно что-то тянуло меня назад, не пускало дальше.

И я – вернулся!

Дело в том, что здесь, в древнем городе, я ощутил некое СМЕШЕНИЕ. Не только я, путешественник из Москвы, но и другие «залетные приезжие» как-то странно оттеняли местную жизнь и остро ощущалась болезненность, противоестественность происходящего в нашей стране – отрыв от корней. И не только…


«…Танцплощадка летом в маленьком городке, да еще в парке, да еще если она вообще на весь город одна – центр отдыха молодежи, некий маяк и одновременно показатель здешнего уровня культурной жизни. Молодежи, во всяком случае. Конечно, она не самое большое завоевание цивилизации, и некоторые парни и девушки недолюбливают это не всегда организованное, не всегда культурное сборище. Но деваться некуда, общение с себе подобными необходимо, и в летний теплый вечер весьма нелепо сидеть в четырех стенах или одиноко бродить по скудновато освещенным улочкам. А последнее еще и не всегда безопасно.

Что касается Ростова, то танцплощадка, на которую я попал, – несомненно центр. Это я понял сразу, как только оказался на ее прочном деревянном полу, за крепкой деревянной решеткой. Это было видно по тем сосредоточенным, тем заинтересованным, тем углубленным в происходящее лицам, которые были вокруг. Не часто увидишь людей, с таким восторгом и серьезностью отдающимся тому, что они делают.

Да, они отдавались всего-навсего танцам, но так… Когда я вошел, оркестр играл какой-то быстрый танец, и боже ж мой, чего они только ни выделывали! Первая мысль была, что это какое-то смешное, хотя и очень пылкое представление, что они нарочно так – для смеха, но приглядевшись внимательнее, я понял: ничего подобного. Лица, особенно у девушек, были вполне серьезные и сосредоточенные… Они подпрыгивали, покачивались, вертелись, притопывали, изгибались, передразнивали друг друга, тряслись. Получалось у некоторых просто уморительно – не всякий актер смог бы сохранить столь вдумчивое выражение лица во время забавных телодвижений, – и смех просто душил. Но лишь в первый момент. Потому что через некоторое время становилось ясно: все это очень серьезно и смех неуместен.

И что еще очень быстро бросалось в глаза: русский, национальный, наш, родной, неподдельный, ну прямо-таки лубочный колорит. Подумалось даже: какое это живое, выразительное дополнение к архитектурному ансамблю города и Кремля! Колорит выражался, конечно, не в самой пляске – не совсем русской все же. А во внешности пляшущих. Русые головы, косы, серые и голубые глаза… Я и раньше заметил, что на улицах довольно часто встречаются типично русские пареньки и девицы. Но на улицах они как-то терялись среди приезжих и, в частности, иностранцев, которых здесь немало. На танцплощадке же были только они. Стриженные скобкой или вообще нестриженые, с длинными волосами парни, девушки с косами… Я посмотрел на оркестр и чуть не ахнул. Ребята лет по двадцати, три пронзительно русских – ну прямо из сказок: два светленьких, с прямыми и длинными волосами (Алеша? Емеля?), один темно-русый (Илья?), а четвертый – четвертый с испанскими бачками и острой бородкой, ударник, кажется, руководитель, с этаким хищным выражением на улыбчивом красивом лице, тоже персонаж, этакий «злой гений», какой-нибудь иностранец – дон Мигель или дон Педро. Светловолосый Алеша старательно пел робким голосом, Емеля и Илья подпевали, пели они русскую песню, знакомую, но что удивительно и что как-то неприятно поразило меня: пели они ее на английском языке. Получалось очень красиво, но вот почему же это все-таки русскую – и на английском? Тут я заметил, что, несмотря на бойкий ритм, выражение лица Алеши было грустным. А вот дон Мигель бил в барабан с садистской какой-то улыбкой, и казалось, что ребята и девушки сосредоточенно двигались в такт, подчиняясь не Алеше, так старательно поющему, а ему, хищному дону. Была во всем этом необъяснимая какая-то печаль, даже тоска, я так и не успел понять какая, потому что танец внезапно кончился…»


И дальше шло столь же музыкальное, столь же печальное («Элегия – музыкальное произведение печального, мечтательного характера») повествование о том, что хотя физически вернуться и можно, однако разница времен остается, как и разница образования, развития, уровня восприятия и так далее, далее… Общежитие девочек, студенток техникума, в старинной монашеской келье, тесное, неухоженное; восемнадцатилетняя Нина, которая, живя здесь, даже не побывала ни в Кремле, ни в местном музее, куда я в конце концов сводил ее и где она теперь с неожиданным интересом рассматривала старинные иконы, кресты, кинжалы… Конечно, я испытывал к ней и чисто мужские чувства, но они постепенно таяли под нахлынувшим потоком элементарного сочувствия, жалости… Разумеется, между нами так и не было ничего, даже мимолетного поцелуя. Так что, увы, никакой романтики у нас так и не состоялось…


«…Печально мне было, горько. Трудно даже выразить, как. Нина, Аленушка, Юля… Красота Кремля, озера, Серегина удаль… Все это сплавилось в странную смесь, и невозможно было во всем разобраться. Ведь столько вокруг красоты, как будто бы, а вот… Мучительный ком переживаний словно бы застрял в моем сознании и требовал понимания, какого-то действия, но я, ей-богу же, не знал, какого именно. Первоначальное блаженно-созерцательное состояние путешественника сменилось совсем другим, мучительно размышляющим, но ведь этого мне и так хватает в обычной жизни. И приходили уже мысли, что зря я, наверное, вернулся. Хотел праздника, а вышло…»


Понятно, думаю, что повесть моя – о России, о странной ее судьбе и – конечно же! – о том, что послереволюционная власть ее («советская»), увы, не слишком заботится о главном – о настоящей, человеческой жизни людей, о КУЛЬТУРЕ. А если отчасти и заботится, то – лишь о материальном, что, с моей точки зрения, безнадежно и что многократно уже доказала история. Есть в моей повести и персонаж, который власть эту (и мировоззрение) отчасти олицетворяет – Николай Алексеевич, некий крупный хозяйственный функционер.


«…– Вот мы новую турбину недавно сдали в Сибири – я вам не говорил еще, нет? Новую! Триста тысяч киловатт! Каково, а? Будет свет! Будет свет! – повторил он с бодростью и посмотрел на меня с воодушевлением.