Белокожее лицо Ивон было украшено круглыми ярко-изумрудными глазами — и постельными благами она интересовалось с той же живостью, с тем же задором, с каким путешествовала по рыночным рядам, выбирая к ужину разной выкройки листья салата, специальный сорт маслин и какую-то невиданную рыбу. Ивон, очевидно, была настроена на то, чтобы внести в жизнь поэта («Бывшего поэта», — спорил Рунич) спортсменство — «…ты, милый, мог бы читать лекции… мы найдем переводчика для твоих стихов…». И уже возникал фантомный «заинтересованный англичанин» и, конечно же, «влюбленный в русский слог француз».
Слава святым, Рунич сумел довольно быстро разочаровать Ивон своей ленью и гастрономической беспринципностью. И был оставлен в покое. Продолжил «соло» сидеть в простеньком ресторанчике у моря, поглощая жареных мальков и запивая их литрами белого вина. И ходить на почту, куда регулярно доставлялись посылки из России — тщательно завернутые в вату и шуршащую рождественскую бумагу книжки из его коллекции.
Продолжая бродить по подземным катакомбам книжного магазинчика, Рунич скользнул за стеллаж, плеснул из открытой бутылки вина в стакан и, пролив несколько капель на газету, лежавшую на низкорослом столике, понял, что это русскоязычный «Вестник звукомузыки», листок, который издавал в Париже кто-то из застрявших там русских искусствоведов.
Отерев с листа вино, он просмотрел первую полосу. В самом низу страницы серел квадратный портретик — острый носик, сиреневые очи — его старой знакомой еще из давних, лукавых, пряных московских времен. Заметка сообщала о том, что звезда детективных серий Ида Верде отдыхает сейчас в сердце Прованса после тяжелых синематографических баталий на Каспийском море. И место было указано — буквально в десяти километрах от Корбелье, в котором Рунич торговал Гоголем.
Он рассматривал фоточку и думал: вряд ли Идочка Верде — или Зиночка Ведерникова — когда-нибудь задумывалась о том, что он, Рунич, в тот день, когда они встретились в новеньком московском зоопарке, намеренно взял ее с собой на пальминские съемки, чтобы познакомить с кинокамерой. Она ведь так трогательно тогда играла в актрису, с таким ажиотажем перевоплощения, что могла бы заиграться. Именно последнее его тогда и насторожило.
До чего же она на самом деле доигралась?
И Рунич решил пропутешествовать в Сэнт-Буше. Зачем? Увидеть в сиянии дивных глаз отблеск старых московских дней? Неужели, вглядевшись в холодный прозрачный зрачок, удастся разглядеть ресторацию на Пречистенке, столики, расставленные под пыльными липами? Или грустные переулки вокруг Ордынки? Как, говорят, знамениты в России крупные планы ее глаз!
Так поехать ли? Сказывалось вино, выпитое во славу «великого хитреца русской прозы», как именовал Гоголя антиквар.
Поехать, поехать! Да просто поболтать!
И вот они уже спускаются по деревянной лестнице замка-санатория.
«Как здоровье? Лучше?» — «Откуда вы узнали?» — «Видел статью в русской газете. Поклонник Иды Верде все прознал».
Рунич усмехнулся, произнося ее фильмовое имя.
Она по-девичьи прикусила губу и пожала плечами — дескать, так уж получилось.
«Можно спуститься в бар, хотя…» — «Как далеко вам можно путешествовать?»
Вопросы-ответы скользили, и они скользили по ним дальше-дальше от веранды для солнечных ванн, от коридоров, которые сразу показались Иде больничными.
Руничу нестерпимо хотелось перейти с ней на «ты». Наверное, соскучился по прошлому, по суетливой Москве, где не был столько лет — так ни разу и не приезжал после гибели Пальмина.
— Сходим вниз в городок? — спросила Ида. — Подождете в баре, я оденусь?
Он кивнул, улыбнулся и отвернулся к барной стойке, чтобы дать Иде возможность уйти и быстрее вернуться.
Глава шестаяБез Иды
В доме остался запах Идиных духов — тонкий цитрусовый аромат, — и Лозинский поймал себя на том, что ощущает свободу. Во всяком случае, так ему казалось в первый вечер. И во второй. И в третий.
Серел закат — весь день собирался дождь, и солнце было надежно спрятано за облаками. Лозинский опять никуда не пошел. Сидел на террасе. Разглядывал фотографии статистов.
Обычно подбором лиц занимался помощник. Но Лозинскому хотелось быть одному. Последняя неделя прошла в такой утомительной гонке, сборах, покупке билетов, беготне по магазинам, переговорах с санаторием, что теперь любое чужое присутствие воспринималось как лишнее усилие. Он тасовал фотографии, как карты. Мелькали чужие улыбки, ухмылки, жалобно поднятые брови, губы бантиком — будто пролистывался ненаписанный сценарий, неснятая фильма. Последняя фоточка скользнула со стола на деревянный пол, порыв ветра подхватил ее и выкинул с балкона — пируэт, другой, и бумажка шлепнулась в заросли боярышника.
Слуга принес легкий ужин — ростбиф и салат, — и Лозинский перестал думать об утраченной фотографии, на которой, может быть, лицо несчастной простушки, ожидающей в дешевой парадизовской гостинице телеграммы с вызовом на съемку.
Любая мысль была ему в тягость. Мучительно не хотелось делать досъемку для невезучего фильма. Все равно, пока Ида не вернется, судьба фильмы будет висеть на волоске — так зачем же делать лишнюю работу! Однако это означает, что и гонорар выплачен не будет.
Он пошел спать злым и раздраженным, с ощущением, что его загнали в тупик.
Злым и проснулся. Холодный душ, который обычно снимал напряжение и поднимал тонус, только умножил злость. Колючие потоки воды колотили по плечам, он поднял к ним лицо — и сразу вспомнил, как Иду вытаскивали из этого треклятого моря. Замерзшую, зуб на зуб не попадает — будто играет какую-то нищенку. Кстати, именно это и не сняли, а могло бы пригодиться.
Через час он был в просмотровой зале.
Наконец проявили материал, отснятый на Апшероне.
Народу набилось немало — рассказы, о том, что происходило на Каспии, распространялись по студии с невероятной быстротой. А еще болезнь Иды Верде, о которой трубили все газеты. Фильмовые люди устроились вдоль стен и на полу перед экраном. Кто-то скандалил из-за заранее занятых мест. Просто настоящая премьера, а не рабочий просмотр.
На что смотрит Нахимзон и где он вообще?
— Рувим Яковлевич! — Лозинский заметил лысоватый затылок своего директора в первых рядах. — Это что ж такое?! — Он хотел было устроить здоровую истерику и выгнать из залы лишних, но киномеханик, увидев, что режиссер вошел в залу, дал команду выключить свет.
Все мгновенно затихли.
На экране пошли крестики ракордов, которыми отмечаются начало и конец каждой части.
Замок неплох — и тайна, и морок. Ящерица идет прямо в кадр. Хорошо.
Лозинский немного успокоился.
Вот Ида бежит вдоль моря к горизонту и неожиданно оглядывается — вполне дивно.
Пленка кончилась, экран осветился бесстрастным белым светом.
В зале царило молчание.
Следующая часть — шторм.
«Где он, однако, господа?» — чуть не выпалил вслух Лозинский.
На экране совершенно спокойно, даже с каким-то наглым умиротворением перекатывались… нет, не волны, волнами это не назовешь. Легкие морщинки. В воде мелькнула голова — и исчезла. Рассыпались легкие серебряные брызги. Самое ужасное, что все казалось декорацией. Ни мрака, ни ужаса, ни катастрофической стихии. Стакан воды без бури.
Лозинский заледенел.
В зале зашевелились. Потянулись струйки дыма — закурили.
Зажегся свет.
Нахимзон встал и, бросив на Лозинского растерянный взгляд, поднял руку, призывая к тишине.
— Господа, пока все. Признательны за внимание к нашим трудам. Дальше смотрит только съемочная группа.
Зрители потянулись к выходу.
В пустой зале Лекс отсмотрел еще два дубля.
Равнодушная наглая волна. Вдалеке мелькают руки, голова. Один крупный план Иды, пытающейся вырваться из воды, но — боже милостивый! — выражение лица настолько по-детски перепуганное, совсем не из этой фильмы. Бред! Абсолютный бред! И виной тому несусветная жара — морок все исказил. Или табачок, который приносил старик Феодориди? Убить! Растерзать!
Он измучил до полусмерти Иду и… И теперь надо просить у Ожогина павильон, два ветродуя, надо строить нос баркаса! А это — деньги, деньги, деньги!
Лекс не помнил, как вышел из просмотровой залы, как свернул с дорожки и пошел через сад, который отделял корпус с конторами от павильонов, раздавая тумаки невинным цветкам рододендрона, розовевшим на кустах. Сама мысль о том, что придется снимать все заново, вызывала приступ тошноты.
К черту все! Покончить с этой фильмой! Раз и навсегда! Пойти к Ожогину и прямо сказать, что готов заплатить неустойку.
Он развернулся и быстрым шагом направился к конторе.
В кабинете Ожогина Лекс сел было в кресло, достал из портсигара сигарету, но тут же вскочил — лихорадочное нетерпение гнало его, — подбежал к окну, уставился на широкую главную аллею, по которой сновали люди, нервно затарабанил пальцами по подоконнику, потом с видимым усилием повернулся к Ожогину. На его лице было какое-то жалкое и мучительное выражение.
— Александр Федорович… — с трудом выговорил он. — Александр Федорович… Придется…
Ожогин внимательно наблюдал за ним. Он уже понял, с чем пришел к нему Лозинский — хочет просить о закрытии проекта, — и прикидывал, что обойдется дешевле — действительно закрыть или ждать Иду и настаивать на завершении. Но при виде мучительного выражения лица, бисеринок пота на лбу, закушенной губы вдруг испытал острую жалость к этому надменному человеку, которого всегда недолюбливал. Лозинский страдал, и страдал сильно. Болезнь Иды, ее отъезд как будто надорвали его.
Ожогину явственно вспомнилось то время, когда он сам переживал потерю первой жены, великой дивы Лары Рай, которая обгорела во время пожара на съемках. Месяц он просидел возле ее кровати в больнице, а когда привез домой… На следующий день она застрелилась. Сам он чудом не сошел с ума.
Ожогин почувствовал озноб и, тряхнув головой, чтобы отогнать морок, обратился к Лозинскому.