«Ну что говорить, ее лицо создано для камеры: завораживает и пугает одновременно! Оно как целый пейзаж — с озерами, на дне которых можно искать утопленников, с дорогами неизвестно куда. Никакой новомодный хирург такое не сделает. И как хороша для мистического детектива», — в который раз подумал Гесс.
Вот он, знаменитый крупный план: прямой нос, прямая линия губ, волна мелких пепельных кудрей, ниспадающих вдоль бледных щек, — «лик злого ангела», как писали в начале ее карьеры журналисты, красота, которая под воздействием случайно упавшей тени, при определенных ракурсах и повороте головы искажалась, превращаясь в уродство. А не Кольхен ли Ланской это и писал?
Наконец пасьянс предсъемочной суеты сложился.
Отмашка режиссера: «Камера!»
Ида, поскальзываясь, начала преодолевать крутой склон, отбиваясь от невидимых преследователей.
«Или видимых ей?» — Гесс вспомнил, как позавчера в баре отеля Ида рассказывала свой сон, и присутствующих затягивало в воронку ее мрачных фантазий.
Как же хороша она в кадре! Надменная пластика и обиженная осанка будто создают незримую броню, без всяких эффектов превращая реальную женщину в привидение.
«Просто красота какая-то! Враги обзавидуются, — присвистнул Гесс. — Эта заторможенная поступь… Смешно, ей-богу, что Лозинский надеялся заменить ее дублершей. Бред! Пусть будет хоть сто дублерш из Императорского физкультурного общества — никто так двигаться не умеет!»
Ида, полуобернувшись, застыла у края пропасти — съемка первого дубля закончилась.
— Все в порядке? — принес ветер снизу крик Кольхена.
— Отлично! — полетел под горку ответ.
— Второй дубль?
Гесс утвердительно замахал рупором.
Ветер усилился и снова поднял снежные вихри.
Кольхен дал отмашку, Гесс опять включил камеру — застрекотала пленка.
Однако Ида не появилась.
Что там случилось?
Гесс досчитал до пяти. Потом еще до пяти. И выключил камеру.
Снежные вьюны пронеслись вдоль склона, как бальные чемпионы, и больше никого. А вот — появилась фигурка в шубе, махнула рукой, снова скрылась. Значит, можно начинать.
Что-то снизу кричал Кольхен, но ветер разнес слова в клочки.
Гесс включил камеру, и после полуминутной задержки актриса появилась.
«Как-то тяжело она двигается», — подумал Гесс, но тут вокруг нее заплясала хороводом белая пыль — будто женская фигурка борется с тенями, а их снежная плоть обретает материальность.
Неплохо. Очень неплохо. Наезжать на крупный план не стал — уж больно хороша сцена и так.
«Но что все-таки за свист? Если это опять та назойливая шестеренка, сам прыгну в пропасть, не буду ждать, пока маленькие пальчики Нахимзона сомкнутся на моей шее», — продолжал болтать сам с собой Гесс.
Он глянул вниз — Кольхен прыгал и размахивал руками: радуется, бес. Как он и хотел, снег превратился в персонажей, доставшихся Нахимзону, можно сказать, бесплатно. Издалека режиссерская пантомима выглядела довольно комично. Вот он вскидывает руки в больших варежках, падает в громоздких валенках на колени и тут же оперным жестом взывает к помощникам, чтобы те вернули его в вертикальное положение.
При подъезде к поселку Терскол в снегу увяз таксомотор — синенький горбатый автомобиль отечественного производства. Шины — никуда! Но, конечно, обходятся дешевле, чем заграничные. И передняя ось спроектирована так себе. А какие сугробы навалило за последний час. Просто шатры!
Шофер таксо сигналил уже несколько минут — помощь не помешала бы. Машина пришла снизу — из самого Нальчика. На крыше авто красовался сугроб.
Дверца открылась, и, бросив на сиденье плед, наружу вылез Алексей Лозинский. Тут же провалился в снег, стал выбираться. Прикрыв лицо от метели, он вгляделся вверх. Неприятное подозрение, интуиция, было время, редко его обманывавшая, уже час гнала таксомотор по опасной горной дороге.
Вот на белом полотне склона возникла темная фигурка. Лозинский опустил глаза, сжал пальцами лоб и, приказав шоферу перестать сигналить, не останавливаясь, спешно двинулся к канатной станции.
— Бог мой, это же Лозинский! Муж Верде! Что-то сегодня будет! Продолжение скандала! — увидев высокого мужчину, тростью прокладывающего себе путь, залепетала помощница гримерши, оставленная внизу в студийном грузовике.
Но никто ее не слушал.
Гесс прислушивался к стрекотанью камеры. К этому надсадному свисту, который уже стоял вокруг, но источник его… Где же его источник?
Вдруг на отвесном склоне, что вертикальным занавесом располагался в глубине кадра — выше горизонтали, по которой, увязая в снегу, бежала сейчас Ида, — он увидел черную точку. Ранка в белом покрывале снега. Ранка стала расползаться. Неостановима.
И он понял…
— Ида! Назад! Все к деревьям! Держитесь за деревья! — закричал Гесс.
Лавина! Тронулась лавина.
Мгновенный ужас заставил его видеть происходящее в замедленном режиме. На самом деле снежная волна мчалась со скоростью океанской.
«Вот откуда был свист», — пронеслось в голове у Гесса.
От вселенского грохота, вдруг заполнившего весь пейзаж, отделялся звук, казавшийся теперь совершенно кукольным: все еще работающая камера стрекотала, как детская игрушка. Еще полминуты — пленка закончилась, — и камера закрутилась вхолостую.
Гесс оцепенел. Линия горы, где две минуты назад кривлялась актерская фигурка, была чиста. Пуста. Лавина промчалась по склону, и тонны снега рухнули в ущелье. Люди, толпившиеся у съемочных палаток под склоном, успели лишь вскочить и — застыли в ужасе и инстинктивном облегчении: снежное чудовище отвернулось от них.
Лозинский не замечал, как его рука мнет шерсть пальто с левой стороны, возле онемевшего сердца.
Ему казалось, что сквозь колкий снег, град, зло бьющий по лицу, не давая открыть глаза, не давая смотреть — и понять, что произошло, — он видит на фоне горного склона крупный план Идиных прозрачных глаз.
Еще в начале их работы над фильмой она, выхватывая пальцами льдинки из треугольного бокальчика с коктейлем, предлагала ему сделать такой спецэффект: взгляд громадины горного хребта. «Это же легко делается наложением кадров! Помнишь мои глазища, которые подставили рыси в „Чарльстоне на циферблате“?»
Слишком великолепно. Слишком много слез в зале.
«Значит, Иды Верде больше не будет?» — спросил себя Лозинский.
Ему показалось, что он стал бесплотным, и на несколько минут он потерял сознание.
Эпилог
Луи Майер, глава всевластной голливудской студии MGM, заканчивал обед. И официанты, и шеф-повар были в ужасе — Майеру не понравилось практически ничего из того, что было на тарелке. Они знали это обиженное выражение лица голливудского могула. Сейчас на нем было написано: спаржа водянистая, стейк пережаренный, горчица слишком сладкая.
Майер впадал в дурное настроение каждый раз, когда ему не нравились решения, которые он уже принял. Зачем он согласился предоставить один из своих кинотеатров на Сансет-бульваре под премьеру сюрреалистического творения двух молодых испанцев — «Андалузская сука»!
Майер хмурился.
Фильма, судя по всему, полна скабрезностей, неприличностей — пуритане опять устроят скандал, заморские гости начнут соблазнять местных режиссеров своими гадкими измышлениями, а тех только помани. Ни за что не согласился бы, но его просила Мирна Лой, три фильмы с ней сейчас у него в производстве, а она познакомилась в Париже с этими проходимцами и, видите ли, «очарована сюрреализмом».
Майер бросил на тарелку зубочистку и махнул рукой: из-за одной колонны выскочил официант, из-за другой — секретарь Майера.
— Ну? — отрывисто спросил Майер.
— Говорят, на первом показе «Андалузской суки» в Париже у одной зрительницы случился выкидыш, — бойко затарабанил секретарь, листая свои бумажки. — Однако…
— Да что ж это такое! — Майер стукнул кулаком по столу так, что подскочили кофейные чашки. — Я-то тут при чем?! Почему заранее не сообщил?!
— Однако французская пресса пишет, что от вертячки господина Бастера Китона на экране иным зрительницам тоже нездоровится. Есть описание нарядов дам, пришедших на премьеру. Представляете: замечена говорящая шляпа! Боже, как я хотел бы это увидеть своими глазами!
— Пусть хоть поющие галстуки! Но если появятся дамы в дезабилье, я самолично вызову полицию. Нет, пожалуй, я вызову ее заранее. И кто же финансировал это баловство?
— Господин Бунюэль выпросил деньги у своей мамаши и едва не спустил их в кабачках. Говорят, что это художник будущего! Он и мсье Дали. Их фильма раздвигает границы сознания. Лезвие бритвы вонзается в человеческий зрачок! Критики пишут, что это отзвуки Великой войны.
— Еще один восторженный всхлип — и ты уволен.
— Но, господин Майер!
Вечер, однако, начинался вполне чинно. Голливудская публика оказалась любопытной — фраки, струящиеся платья быстро заполняли фойе кинотеатра «Лючия», над входом в который едко улыбались медные головы двух дервишей: здание построил в начале века один австриец и первый владелец проводил тут сеансы месмеризма.
В фойе был устроен вернисаж фотографий. Обитатели черно-белых четырехугольников бесновались от веселья, бушевавшего в глубине кадров — сложно было понять причину их ажиотажа, но ясно, что происходило нечто удивительное. Потом шли изображения разных часовых механизмов — циферблаты, винтики, зубчики, с которыми мирно сосуществовали чьи-то глаза, носы и уши.
— Вау! Часовая стрелка вместо языка! Как мило! — воскликнула шикарная брюнетка.
— И зубы — шестеренки, милая, — отозвался ее спутник, невысокого роста толстяк, известный комик. — Мне такие весьма пригодились бы, чтобы вчера вечером расправиться в ресторане с отбивной, а заодно и с поваром.
— Прелестно! И что же, икра настоящая?
— Да-да-да, — пропела, проплывая мимо, блондинка с алой розой в волосах.
— Официант, дайте-ка сюда весь аквариум!
Высокий иностранец, похожий на арабского скакуна, наклонился к уху глуховатого приятеля: