Она кивнула.
Он наполнил бокалы. Кей Гонда сняла жакет, бросила его на кресло, взяла бокал. Она стояла, чуть покачиваясь, возле противоположного от него края стола, опираясь одним коленом на мягкий подлокотник низкого кресла, тонкие плечи ее казались еще более нежными под черным атласом длинной блузы со строгим стоячим воротником. Он едва ли не ощущал прикосновение ее грудей, прикрытых блузкой, одним только тонким и блестящим черным шелком.
Она подняла бокал длинными тонкими пальцами и чуть отпила, немного запрокинув назад голову, отчего светлые волосы рассыпались по черным плечам. Потом она опустила бокал. Он залпом осушил свой и заново наполнил.
– Ты боишься аэропланов? – спросил он с улыбкой. – Потому что нам придется путешествовать долго-долго.
– Ужасно боюсь.
– Ну что же, тебе придется привыкать к ним. Я позабочусь об этом.
– Но ты не будешь слишком строгим со мной?
– Буду.
– Видишь ли, у меня тяжелый характер. И тебе придется обеспечивать меня шоколадом. Обожаю шоколад.
– Всего одну плитку в день.
– И не больше?
– Безусловно, нет.
– На мне просто горят чулки. За день приходится менять по четыре пары.
– Тебе придется научиться штопать их.
Кей Гонда лениво прошлась по комнате с бокалом в руке, словно бы ощущая себя дома. Дитрих фон Эстерхази снова наполнил свой бокал и остановился возле камина, наблюдая за ней. Она не спешила. Тело ее чуть откинулось назад. Под черной длинной блузкой была заметна игра каждого мускула. Он спросил:
– И ты все время теряешь перчатки и носовые платки?
– Все время.
– Так не пойдет.
– Не пойдет?
– Не пойдет.
– Еще я часто теряю кольца. С бриллиантами.
– Ну, от этой привычки, безусловно, придется отказаться. Терять можно кольца с жемчужинами, ну, быть может, с рубинами. Но только не с бриллиантами.
– А как насчет изумрудов?
– Не знаю, надо подумать.
– Ну, пожалуйста!
– Нет, обещать не могу.
Опустившись на кушетку, стоявшую возле камина, Кей Гонда вытянула ноги к огню, ее изящные ступни окрасил багрянец. С бокалом в руке он опустился на пол и скрестил ноги, язычки пламени заморгали в бокале. Они говорили, быстрыми искрами роняя слова, и смеялись – негромко и радостно.
Где-то далеко внизу часы пробили три раза.
– Ох, а я и не думал, что уже так поздно, – проговорил он, вставая. – Должно быть, ты устала.
– Да, очень.
– Тогда пора спать. Немедленно. Располагайся в моей спальне. Я останусь здесь на кушетке.
– Но…
– Никаких но. Мне будет удобно. Прошу сюда. Ты можешь воспользоваться какой-нибудь из моих пижам. Хорошо сидеть на тебе она не будет, однако, увы, от ночи осталось уже немного. A нам придется рано вставать.
У двери спальни она остановилась, подняла свой бокал и сказала:
– До завтра.
– До завтра, – ответил он, поднимая свой.
Она стояла возле двери, изящная, хрупкая, лицо ее оставалось спокойным, невинным, юным, и губы на нем казались губами святой.
– Спокойной ночи, – шепнула она.
– Спокойной ночи.
Она протянула ему руку. Неторопливо и нерешительно он поднес ее ладонь к губам, легким и почтительным жестом прикоснувшись к мягкой и прозрачной, бело-голубой коже…
В здании воцарилась тяжелая тишина, тишина толстых ковров, мягких штор и забывшихся во сне людей. Тяжелая тишина властвовала и над раскинувшимся за окном городом, тишина опустевших мостовых и темных домов. Дитрих фон Эстерхази лежал на тахте, скрестив руки под головой, и глядел в окно. Последнее красное пятнышко еще дышало, дрожало и прыгало на углях в камине. В темноте он мог видеть трепещущее красное отражение его в забытом ею на столе бокале. Он вдыхал тень ли, призрак ли благоухания ее духов, до сих пор окружавший его.
Беспокойным движением он повернулся на кушетке. И натянул дорожное одеяло повыше, поближе к плечам. А потом закрыл глаза. Посреди темных волн, ходивших под его веками, которые он постарался поплотнее зажмурить, плясала блестящая точка, светлое пятно на черном шелке, прятавшем под собой твердую молодую грудь.
Он открыл глаза. В комнате было темно. В затаившихся в черных углах тенях он угадывал длинную, обтягивающую блузу, спускающуюся на стройные бедра.
Чтобы не вскочить, он вцепился в подлокотник кушетки.
Он закрыл глаза. И все равно видел ее ходящей по комнате, видел расправленные плечи, видел стройные ноги, видел четко и точно каждое движение ее руки, подносившей бокал к губам.
Он смахнул прядь волос с взмокшего лба.
Он уткнулся лицом в подушку, чтобы не ощущать этот запах вдруг ставших ненавистными духов… чтобы не ощущать все еще сохранявшей тепло подушки, на которой она сидела.
Он вскочил, неуверенно ступая, подошел к столу, нащупал в темноте свой бокал, наполнил его до краев, так что жидкость побежала на его дрожащие пальцы, потом на стол и со стола, так что он услышал тяжелую капель, глухо ударявшую в ковер.
Он выпил все сразу, запрокинув голову. А после стоял, сжимая в руке пустой бокал, мрачно сводя к переносью брови, не отводя взгляда от закрытой двери.
Он возвратился на кушетку, точнее упал, сбросив одеяло на пол. Он задыхался.
Что ему до того, что будет потом? Зачем ему беспокоить себя размышлениями о том, что она подумает о нем? Он видел только черный атлас, мягкий, блестящий, округлый. На губах его все еще горело прикосновение этой белой кожи. Что ему до всего этого?
Встав на ноги, ровно и упрямо ступая, он пошел к закрытой двери. И настежь распахнул ее.
Кей Гонда лежала одетой на его постели, одна рука ее свисала, белея в темноте. Она рывком подняла голову, и он угадал тени глаз на бледном пятне лица. Она ощутила его зубы, впивающиеся в мякоть ее руки.
Она отчаянно сопротивлялась, мышцы ее были тверды и резки, как у зверя.
– Молчи, – шепнул он охрипшим голосом, уткнувшись в ее горло. – Ты не можешь звать на помощь!
Она не стала звать…
Он лежал притихший, вялый и утомленный. Глаза его привыкли к темноте. Она засмеялась – внезапно, негромко, страшно. Он не отводил от нее глаз. Теперь она не была хрупкой святой, смотревшей на него спокойными, полными неизвестных глубин глазами. Блестевшие в полутьме губы были приоткрыты. Глаза наполовину прикрывали веки. Она превратилась в ту беспечную и легкомысленную женщину, какой он видел ее на экране. Рука ее тихо провела по его лбу. Ласка эта была оскорблением.
Потом она встала. Он видел, как она собирала свою одежду, как быстро и молча одевалась.
– Куда ты собралась? – спросил он.
Она не ответила.
– Куда ты идешь?.. Тебе нельзя… Ты не можешь выйти из отеля… разве ты не знаешь, что это опасно?.. И куда ты можешь пойти?..
Она словно не слышала.
И он вдруг почувствовал, насколько слаб его голос, что у него нет сил шевельнуться, что слова его бесполезны. Царящая за окном тьма медленно вползала в его комнату, в его мозг, в наступившее утро.
Он не пошевелился, когда она направилась к двери. А потом услышал, как открылась и закрылась за ней дверь.
Не пошевелился он и тогда, когда услышал удалявшийся по коридору ее смех, громкий и беспечный.
7Джонни Дауэс
«Дорогая мисс Гонда!
Это письмо адресовано вам, однако я пишу его себе самому. Быть может, оно даст ответ на то, что я не могу понять, хотя и должен бы знать. Существует слишком много вещей, которых я не понимаю. Иногда мне кажется, что я из тех людей, которым не следовало бы родиться. Это не жалоба. Я ничего не боюсь, и мне ничего не жаль. Я просто встревожен, и мне нужно знать.
Я не понимаю людей, и они не понимают меня. Они живут и как будто бы счастливы. Однако для меня всё, чего ради они живут, всё, о чем они говорят, представляет собой какое-то расплывчатое пятно, кляксу, не имеющую ничего общего с понятием «смысл». Я обращаюсь к ним, но все мои слова лишь звуки того языка, который не ведом им от рождения. Кто из нас прав? Да и важно ли это? Только можно ли перекинуть мост между нами?
То, за что я отдал бы – и с радостью – всю, до последнего дня, жизнь, которая может выпасть на мою долю, они забывают с немыслимой легкостью ради того, что сами именуют жизнью. И этой самой жизни в их понимании я не вынесу и единого мгновения, даже малой секунды. Так кто же они? Бестолковые, равнодушные, недоделанные создания… или загадка с единственным ответом: ложь? Или же они здравомыслящие, настоящие, подлинные люди, а я – урод и калека, которого нельзя оставлять в живых?
Я не могу даже сказать, чего именно хочу от жизни. Знаю только то, что хочу чувствовать, однако никогда не сталкивался с тем, что могло бы заставить меня ощутить это. Я хочу чувствовать хотя бы на секунду то, для чего нет человеческого слова, быть может, восторг, но это не то чувство, за которым нет рассудка, которому нет объяснения, чувство полноты, абсолюта, конца и оправдания всего бытия, одно мгновение жизни, в котором сконденсирована вся жизнь. Я не хочу ничего большего, но не хочу и ничего меньшего.
Но если я заговорю об этом – какой ответ получу? Услышу много слов о детях, об обеде, о футболе, о Боге. Все это – пустые слова? Или это я – пустое создание, которому не суждено наполниться?
Я часто хочу умереть. Я и сейчас хочу смерти. Не потому, что я отчаялся или взбунтовался. Я хочу уйти тихо, спокойно и по собственной воле. В этом мире для меня нет места. И я не могу надеяться изменить его. И даже не имею права желать перемен в нем. Но я также не могу изменить себя. Я не могу обвинять других. И не имею права считать, что я прав. Я ничего не знаю и не хочу знать. Мне нужно всего лишь оставить место, для которого я непригоден.
Только здесь меня удерживает нечто. Нечто такое, чего я жду. Такое, что должно посетить меня прежде, чем я уйду. Я хочу пережить один-единственный момент, но момент лично мой, момент, которого не может вместить их мир. И я хочу просто знать, что он существует, что он может существовать.