Вольфганг хотел было возразить, но сдержался и промолчал, когда увидел выражение глаз своего отца. Доктор Ричард Ведеберг никогда не бил своего сына; сколько Вольфганг себя помнил, отец ни разу в жизни не поднял на него руки. Но теперь, прямо в эту секунду, на фоне развороченного кабинета он выглядел так, что было понятно: если дело зайдет слишком далеко, может случиться и это.
Пока же все ограничилось домашним арестом. Вольфгангу разрешалось ходить в школу и, конечно же, на занятия по музыке, но сразу после Урока, в строго определенное время, он обязан был возвращаться домой. Запрещались гости и долгие телефонные разговоры, вместо этого он обязан был играть на виолончели по четыре часа в день, и с началом весенних каникул это время увеличивалось.
Отец снова вернулся на полный рабочий день в клинику, потому в течение дня его не было дома, но в том, что касалось соблюдения всех этих предписаний, мать была так же непоколебима, если еще не строже отца. Она даже настояла, чтобы, играя на виолончели, он держал дверь открытой, что делало трюк с кассетой невозможным: когда звук не был приглушен закрытой входной дверью, разницу мог бы уловить даже непосвященный.
– Тем важнее для тебя поехать в Берлин, – уговаривала его Свеня на большой перемене, – ты хотя бы покажешь им, что не позволишь вить из себя веревки.
– Не знаю, – ответил Вольфганг. От всей этой истории ему было более чем тошно. – Мой отец убьет меня, когда я вернусь.
– Тогда не возвращайся. Ты же не хочешь, чтобы тебя убили.
– Тебе легко говорить.
С другой стороны, как могла Свеня всерьез оценить положение, в котором он оказался? Он рассказал ей только сильно смягченную версию событий, которые разыгрались в доме Ведебергов.
Вольфганг посмотрел на Марко Штайнманна, который стоял неподалеку от них со своими друзьями и изо всех сил старался сделать вид, как будто он вовсе не замечал Вольфганга и Свеню. Ему не совсем это удавалось, время от времени он не удерживался от того, чтобы не посылать в их сторону гневные взгляды. Еще один, кто, наверное, с превеликим удовольствием отправил бы его на тот свет.
Даже когда в четверг он вернулся с урока по виолончели, мать не захотела сократить положенное время занятий.
– Вплоть до ужина будешь играть, – сухо сказала она.
– А мое домашнее задание, – попытался сопротивляться Вольфганг.
– Ну вряд ли его осталось так много за два дня до каникул, – коротко ответила мать. – Сделаешь потом.
Только из чистого упрямства он выбрал из своего репертуара самые скучные этюды и упражнения для пальцев. Играть их снова и снова в течение полутора часов без остановки было смертельно скучно, но непрестанно слушать это должно было стать настоящей мукой. На это он, по крайней мере, надеялся.
Впрочем, и у этих этюдов был свой плюс: они текли как бы сами собой, не занимая голову, и он мог думать совсем о других вещах. Он никак не мог забыть, как вчера к нему пришла Свеня. Сидела здесь, на этом стуле, как будто бы это была самая очевидная вещь на свете. Свеня, которая поцеловала его, Свеня, которая была теперь его девушкой.
Вольфганг снова вспомнил фотографию. Снимок, который он нашел вчера в ящичке прикроватной тумбочки его матери. Этот незнакомец. Как он ни ломал себе голову, ему все равно не удавалось вспомнить, когда был сделан этот снимок. Это никак не могло быть очень давно. Кто был этот мужчина?
Внизу зазвонил телефон.
– Прекрати, пожалуйста, на минутку, – крикнула ему мать и взяла трубку.
Вольфганг опустил смычок и прислушался. Судя по всему, разговор был деловой и кончаться не собирался. Доктор Лампрехт, наверное.
Он отложил виолончель в сторону. Это и был подходящий случай, не правда ли? Только бы его не поймали.
Он встал. Насколько он слышал, мать все еще говорила по телефону в гостиной, дверь была открыта. Он сделал вид, будто идет в туалет. Дверь туалета на втором этаже издавала характерный шорох, тихий, но слышно его было во всем доме. Что нельзя было услышать, так это то, что он только открыл и закрыл дверь, не заходя в туалет. Вместо этого он на цыпочках прокрался по коридору в спальню родителей.
Положив руку на ручку двери, показавшуюся ему совсем чужой и холодной, он почувствовал, как дико заколотилось его сердце. Если мать поймает его здесь, на этом месте, ему придется объяснить ей все. И, возможно, не только это.
У него еще была возможность вернуться. Он немного постоял, взвешивая все «за» и «против». То, что он делал, было нехорошо. Абсолютно определенно, это было совсем нехорошо.
Но с другой стороны: кто был этот мужчина на фотографии?
Он нажал на ручку двери, и она поддалась – с трудом, но беззвучно.
В спальне, как и тогда, царил холод и пахло чем-то странным. Он скользнул внутрь, закрыл за собой дверь, оставив только маленькую щелочку, и поспешил к тумбочке рядом с маминой кроватью. Открыл ящик. Его сердце стучало от страха.
Все лежало так, как он это оставил. И фотография все еще была там, наполовину прикрытая остальными вещами. Не похоже на то, чтобы мать часто сюда заглядывала.
Мог ли он отважиться на то, чтобы просто взять ее? Заметит ли мать, что снимка нет на месте? Его пальцы потянулись к фотографии сами по себе, вытащили ее из-под остального хлама, как будто бы не собирались ждать, пока он примет определенное решение.
Снизу донесся голос его матери. Судя по всему, она вернулась из гостиной в прихожую. Все еще разговаривая по телефону, но, судя по всему, разговор уже подходил к концу.
Вольфганг торопливо засунул фотографию под рубашку, задвинул ящик, чуть не упав в обморок от страха. Тихо, тихо. Обратно к двери, наружу в коридор, закрыть дверь абсолютно бесшумно. Внизу положили телефонную трубку. Наступила тишина, наводящая ужас, все всасывающая, как губка. Только бы матери не вздумалось сейчас подняться наверх…
Но нет, она этого не сделала. Вольфганг выдохнул. Дверная ручка под его рукой казалась мокрой от пота. Он выпустил ее и вытер рукавом своей рубашки, тщательно, как мог. Внизу было все так же тихо.
До двери туалета было десять шагов, но Вольфгангу они дались как десять тысяч. И вот наконец он смог протянуть руку, открыть дверь и сделать вид, как будто он только что вышел…
– Мне кажется, ты забыл спустить воду, – неожиданно сказала мать, и, хотя она была внизу, ее голос звучал так близко, как будто она стояла прямо рядом с ним.
Вольфганг оцепенел. Неужели она подслушивала? Ему пришлось сглотнуть прежде, чем он смог сказать слово.
– А точно, – сказал он. Оставалось только надеяться, что это прозвучало естественно. Затем он вошел в туалет, нажал на спуск и под шум льющейся изо всей силы воды вышел и закрыл за собой дверь.
Вольфганг перегнулся через перила и посмотрел вниз, в прихожую. Мать не прислушивалась, она стояла у шкафчика рядом с телефоном, погрузившись в созерцание картины, висящей сверху, на стене.
– Отвратительно, не правда ли? – вполголоса спросила она.
Положа руку на сердце, Вольфгангу нечего было возразить ей. Из всех отвратительных акварелей, нарисованных его матерью, та, что висела в прихожей – бесформенная, воздушная световая фигура в дисгармоничных желтых и фиолетовых тонах, – была, вне сомнения, самой отвратительной. Он промолчал.
– Ты можешь продолжать, – сказала она, не поднимая глаз.
– Кто это был? – попробовал спросить Вольфганг.
– Да так, ничего особенного, – ответила она.
– Ладно. – Судя по всему, она ничего не заподозрила. Даже не обратила внимания. Оставалось только вернуться в свою комнату и перепрятать фотографию, которую он все так же держал под рубашкой. Только не перестараться, вести себя так, как будто он просто был в туалете, как будто бы совсем ничего не…
– И еще, Вольфганг, – вопрос поймал его снизу, как рыболовный гарпун.
Он снова почувствовал, как потеют его ладони.
– Да?
– Пожалуйста, сыграй что-нибудь другое. Хватит этой ерунды для новичков.
Ему показалось, или его сердце сделало пару лишних скачков? Он слышал, как дрожал его голос, когда он ответил:
– Хорошо.
Когда он наконец сел обратно на свое место, хорошенько спрятав фотографию в нижнем ящике своего стола, его руки дрожали так, что он не мог сыграть ни звука. Он просто сидел и перелистывал ноты, стараясь успокоиться, виолончель, как всегда, стояла между его колен, и только знакомый окрик матери: «Вольфганг! Я не слышу, как ты занимаешься», – заставил его продолжать.
У него никак не получалось успокоиться. Ночами он все время вскакивал с кровати, шел к письменному столу, доставал фотографию и внимательно разглядывал ее под настольной лампой. Теперь он видел, что темный фон за ним и незнакомцем был своего рода деревянной панелью. Что уже само по себе было более чем загадочно: при всем желании, он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь играл на виолончели не в своей комнате, или гостиной, или у господина Егелина. Где была сделана эта фотография? И кто был этот мужчина рядом с ним?
На взгляд ему было где-то за пятьдесят. Широкое лицо с выдающимися скулами, пигментные пятна на коже и темные глаза, казавшиеся почти бесцветными. Он горделиво улыбался. Незнакомец придерживал Вольфганга за плечо, как учитель ученика, который только что выдержал с отличием сложнейший экзамен. Проблема была только в том, что Вольфганг ничего подобного не помнил.
Все это было более чем странно. Откровенно говоря, это было почти даже жутко.
И что такого было в этой фотографии, что побудило мать хранить ее в ящике своей прикроватной тумбочки? В доме Ведебергов не слишком увлекались фотографией. Да и зачем: моментов, которые хотелось бы запечатлеть на фотопленку, было всего ничего. Отец работал без отпуска, поэтому они никогда не ездили отдыхать, и у них не было возможности фотографировать ни пляжные пейзажи, ни достопримечательности других городов. У них никогда не бывало больших праздников в семейном кругу, поскольку у них не было семейного круга. Ни дядюшек, ни тетушек, от бабушек и дедушек ему остались только могилы, да и те он навещал не часто. В одном из шкафов внизу, в гостиной, лежало четыре альбома с фотографиями, в последний раз он рассматривал их, еще когда ходил в начальную школу.