Тогда же Жак купил в кредит компьютер, новый телевизор и массажное кресло, которое заодно служило и кроватью, когда он опускал спинку, чтобы подремать. Он часами просиживал перед голубоватым экраном компьютера, наполнявшего гостиную астматическим сипом. Или, устроившись в новеньком кресле перед новехоньким телевизором, лихорадочно нажимал кнопки пульта, похожий на избалованного мальчишку, свихнувшегося от обилия игрушек.
Кажется, это случилось в субботу, потому что они вместе обедали. Как обычно, Жак брюзжал, но чуть более вяло, чем обычно. Под столом стоял принесенный Луизой таз с ледяной водой, куда Жак ставил ноги. Луизе до сих пор снятся в страшных снах эти лиловые ноги с опухшими лодыжками диабетика, которые она по его требованию без конца массировала. В последние несколько дней она заметила, что его лицо приобрело восковую бледность, а взгляд совсем потух. Одышка не давала ему договорить до конца ни одну фразу. Сегодня она приготовила оссобуко. После третьего куска Жака, собиравшегося отпустить очередную реплику, вырвало прямо в тарелку. Фонтаном, как новорожденного. Луиза сразу поняла, что здесь дело серьезное. Что «само» ничего не пройдет. Она поднялась и, глядя в растерянное лицо мужа, сказала: «Ничего страшного. Это пустяки». И затараторила, мол, это я виновата, наверное, добавила в соус слишком много вина, вот он и получился слишком кислым, и принялась излагать всякие глупости по поводу изжоги. Она трещала без умолку, давала советы, укоряла себя и просила у мужа прощения. От ее бессвязного словоизвержения страх, охвативший Жака, только усилился; ему представилось, что он карабкается на высокую лестницу, но вдруг оступается; он почти явственно ощутил пустоту под ногами и увидел, словно со стороны, как его тело падает вниз, головой вперед, и он остается лежать с переломанным позвоночником, весь в крови. Замолчи она хоть на миг, он, возможно, заплакал бы, попросил помочь, а то и пожалеть его. Но Луиза, убирая тарелку, меняя скатерть, вытирая пол, все говорила и говорила.
Жак умер через три месяца. Он страшно усох – словно фрукт, позабытый на солнце. В день похорон шел снег и воздух казался синеватым. Луиза осталась одна.
В кабинете у нотариуса, который сообщил, что Жак оставил ей только долги, она только покорно кивала. В глаза нотариусу она не смотрела, уставившись на его кадык, и делала вид, что со всем согласна. Все наследство Жака составили проигранные судебные процессы, открытые иски и неоплаченные счета. Банк дал ей месяц, чтобы освободить дом в Бобиньи, который отбирали за долги. Луиза начала собирать вещи. Она бережно упаковала то немногое, что оставила Стефани. Что делать с ворохом документов, старательно собранных мужем, она не имела понятия. Подумывала было развести в садике костер, но испугалась, что огонь перекинется на дом, потом охватит улицу, а то и весь квартал. Тогда целая эпоха ее жизни исчезнет в клубах дыма, против чего она, впрочем, нисколько не возражала бы. Встала бы в сторонке и молча глядела, как пламя пожирает ее воспоминания, бесконечную ходьбу по плохо освещенным безлюдным улицам и тоскливые выходные в обществе Жака и Стефани.
Луиза взяла свой чемодан, закрыла дверь на два оборота и ушла, бросив в прихожей маленького дома коробки с безделушками, одеждой дочери и бумагами мужа.
Ночь она провела в отеле, за номер в котором заплатила за неделю вперед. Она делала себе бутерброды и ела их, сидя перед телевизором. Она грызла печенье с инжиром, держа его на языке, пока не размякнет.
Одиночество разрасталось, превращаясь в огромную брешь, в которую, чувствовала Луиза, ее неотвратимо затягивает. Одиночество проникало в плоть, под одежду, меняя ее черты и внушая ей старушечью повадку. Одиночество набрасывалось на нее в сумерках, на пороге ночи, когда особенно слышен шум из квартир, в которых люди живут вместе с другими людьми. Чем темнее на улице, тем слышнее звуки – и смех, и жаркое дыхание, и даже вздохи разочарования.
В этой комнатке в недрах китайского квартала Луиза потеряла ощущение времени. Она не понимала, что с ней происходит. Мир о ней забыл. Она целыми днями спала, просыпаясь с опухшими глазами и тяжелой головой, хотя в комнате стоял зверский холод. Наружу она выбиралась только по крайней необходимости, когда больше не было сил терпеть голод. Она шла по улице, и ей казалось, что вокруг снимают какое-то кино, в котором для нее нет роли. Рядом с ней кипела жизнь, но она оставалась ее безучастной зрительницей. В отличие от других людей ей некуда и незачем было идти.
Одиночество действовало на нее как наркотик, и она уже сомневалась, что захочет от него освободиться. Как в тумане Луиза бродила по улицам, глядя на мир широко, до боли, распахнутыми глазами. Одиночество заставило ее впервые увидеть других людей. По-настоящему увидеть. Их существование стало осязаемым, пульсирующим, реальным как никогда. Она смотрела на парочки на террасах кафе и подмечала каждый их жест. Ловила косые взгляды печальных стариков. Слушала, как хихикают девчонки-студентки, с ногами забравшись на скамейку и притворяясь, что листают конспекты. На площадях или у входа в метро она наблюдала, как до странности одинаково ведут себя те, кто кого-то ждет, и останавливалась, чтобы подождать вместе с ними. Каждый день ей встречались ее друзья по безумию – те, что шли, разговаривая сами с собой, психи, нищие.
Город в то время кишмя кишел сумасшедшими.
Пришла зима, и потянулись дни, неотличимые один от другого. Ноябрь выдался холодным и дождливым. Из-за гололеда стало невозможно гулять. Луиза старалась развлечь детей. Придумывала новые игры, пела им песенки. Они построили дом из картона. Но время как будто остановилось. Адам заболел, у него поднялась температура, и он постоянно хныкал. Луиза брала его на руки и баюкала не меньше часа, пока он не засыпал. Мила бродила по гостиной кругами и капризничала.
– Пойди-ка сюда, – сказала ей Луиза. Мила приблизилась, и няня достала из сумки белую косметичку, предмет вожделения девочки, считавшей Луизу самой красивой женщиной на свете. Она напоминала ей стюардессу – ухоженную блондинку, угощавшую ее конфетами, когда они летели в Ниццу. Луиза крутилась целый день, мыла посуду, носилась между домом и детским садом, но все равно выглядела безупречно. Всегда аккуратно причесанная. С ресницами, накрашенными в три, как минимум, слоя черной туши, она была похожа на удивленную куклу. И потом, у нее были такие мягкие руки, от которых пахло цветами. А с ногтей никогда не облезал лак.
Иногда Луиза делала себе маникюр при Миле, и девочка, закрыв глаза, вдыхала запах растворителя и дешевого лака, который няня наносила на ногти уверенными движениями, ни разу не промахнувшись. Мила завороженно глядела, как она машет кистями рук и дует на пальцы.
Мила терпела поцелуи Луизы потому, что ей нравилось, как пахнет ее пудра. Кроме того, ей хотелось внимательнее рассмотреть блестки у нее на веках. Еще она любила смотреть, как няня красит губы. Луиза брала в руку зеркальце, всегда сверкающее чистотой, и смешно растягивала губы. Позже, в ванной, Мила гримасничала перед зеркалом, копируя няню.
Луиза покопалась в косметичке, достала маленькую баночку и намазала руки девочки кремом с ароматом розы. «Приятный запах, правда?» Потом она покрасила изумленной Миле ногти вульгарным ярко-розовым лаком, сильно отдающим ацетоном. Для Милы этот запах был воплощением истинной женственности.
«А теперь сними носочки, хорошо?» И Луиза накрасила лаком ноготки ее еще по-детски пухленьких ножек. Потом она высыпала на стол содержимое косметички. В воздух поднялось оранжевое облачко пудры и аромат талька. Мила залилась счастливым смехом. Луиза накрасила Миле губки, нанесла ей на веки голубые тени, а на скулы – яркие румяна. Она велела девочке наклонить голову и взбила ей суховатые и тонкие волосы в пышный начес.
Обе так хохотали, что не услышали, как в гостиную вошел Поль. Мила улыбнулась отцу и, раскинув руки, сказала:
– Папочка! Смотри, что мне сделала Луиза!
Поль уставился на дочку. Он так радовался, что в кои-то веки придет домой пораньше и побудет с детьми – и тут такое. У него было ощущение, что он случайно подсмотрел какую-то непристойную, чуть ли не развратную сцену. Его дочка, его любимая кроха, была похожа на молодящуюся старуху-певичку из дешевого кабаре. Он глазам своим не верил. Его охватила ярость. В тот миг он возненавидел Луизу, устроившую подобную мерзость. Его Мила, его ангелочек, его синекрылая стрекозка, превратилась в ярмарочное пугало, нелепая, как пуделек, которого придурочная хозяйка вырядила на прогулку.
– Это что еще такое? Кто вам разрешил?! – закричал Поль.
Схватив Милу за руку, он поволок ее в ванную, поставил на табуретку и принялся смывать с ее лица макияж. «Папа, мне больно!» – завизжала она и разрыдалась. Помада никак не желала смываться, липкая и клейкая, она только размазалась по детской фарфоровой коже. Чем старательнее отец тер лицо дочери, тем ужаснее оно выглядело; Полю казалось, что он еще больше пачкает Милу, и от этого его гнев только усилился.
– Луиза! Предупреждаю вас: чтобы я больше такого не видел. Ведь это ужас какой-то! Я не позволю вам учить мою дочь подобным гадостям. Она слишком мала, чтобы краситься как последняя… Надеюсь, я ясно выразился?
Луиза стояла на пороге ванной комнаты, держа на руках Адама. Несмотря на крики отца и общую суматоху, малыш не расплакался. Он лишь бросил на Поля суровый осуждающий взгляд, словно давая ему понять, что он выбрал, на чьей он стороне. На стороне Луизы. Няня слушала Поля молча. Не опуская глаз и не извиняясь.
Может быть, Стефани уже нет в живых. Луиза часто об этом думала. А ведь она могла и не давать ей жизнь. Убила бы ее в зародыше. Никто и не заметил бы ее отсутствия. Никто не упрекнул бы Луизу. Напротив, мир, возможно, был бы ей благодарен. А она повела бы себя как ответственная личность, сознающая свой гражданский долг.