Тогда Луизе было двадцать пять. Однажды утром она поднялась с ощущением тяжести и боли в груди. Между нею и миром вдруг выросла стена неведомой прежде печали. Она сразу почувствовала, что с ней что-то не так. Она работала у месье Франка, художника. Она жил вместе с матерью, в особняке, расположенном в Четырнадцатом округе. В живописи месье Франка Луиза ничего не понимала. В гостиной, в коридорах и в спальнях на стенах висели огромные женские портреты – с искаженными чертами, скорченными в муке или замершими в экстазе телами, – которым месье Франк был обязан своей известностью. Луиза вряд ли назвала бы их красивыми, но они ей нравились.
У Женевьевы, матери месье Франка, была сломана шейка бедра – она упала, спускаясь с поезда. Ходить она больше не могла и мало-помалу лишилась рассудка. Она целыми днями не вставала с постели и лежала, почти всегда голая, в светлой комнате на первом этаже. Заставить ее одеться было невозможно – она так отчаянно брыкалась, что приходилось оставлять ее как есть, подстелив вниз пеленку. Так она и валялась, выставив напоказ грудь и все прочее. Воистину отвратительное зрелище.
Поначалу месье Франк нанимал высокооплачиваемых профессиональных сиделок. Но они без конца жаловались на старухины капризы и пичкали ее снотворными. Сын находил их грубыми и бессердечными. Он мечтал найти для матери подругу, кормилицу, участливую женщину, которая смиренно выслушивала бы ее бред и не закатывала глаза с тяжелым вздохом. Конечно, Луиза была слишком молода, но месье Франка поразила ее физическая сила. В первый же день, войдя в комнату больной, она одна, без посторонней помощи сумела поднять тяжелое, словно колода, тело старухи. Она вымыла ее, что-то приговаривая, и Женевьева, вот чудеса, ни разу не крикнула.
Луиза спала в одной комнате со старухой. Мыла ее. Слушала по ночам ее бессвязное бормотанье. Женевьева боялась сумерек, как маленькая девочка. Как только начинало темнеть и в тишине удлинялись тени, ее охватывал животный ужас. Она звала на помощь мать, умершую сорок лет назад. Луиза, которая спала рядом с медицинской кроватью своей подопечной, старалась ее успокоить. Старуха в ответ осыпала ее ругательствами и обзывала шлюхой, сукой, подзаборной тварью, а иногда пыталась даже ударить.
Но некоторое время спустя Луиза перестала просыпаться от криков Женевьевы – она спала как убитая. А вскоре поняла, что больше не может переворачивать старуху или усаживать ее в кресло-каталку. Руки у нее стали словно ватные, и постоянно ныла спина. Однажды вечером, когда уже стемнело и Женевьева начала свои безумные причитания, Луиза поднялась в мастерскую месье Франка и объяснила, что ситуация изменилась. Художник впал в ярость, чего она никак не ожидала. Он резко захлопнул дверь и пошел на нее, сверля ее взглядом своих серых глаз. На миг ей почудилось, что сейчас он ее побьет. Но он только засмеялся.
– Луиза, девушке в вашем положении, незамужней, со скромным заработком, негоже заводить детей. Если хотите знать, что я об этом думаю, то вот: это с вашей стороны безответственно. Вы заявляетесь сюда, хлопая глазками и глупо улыбаясь, и сообщаете мне свою новость. Интересно, чего вы ждете? Что я открою шампанское?! – Он принялся, скрестив руки за спиной, расхаживать по просторной комнате, посреди незаконченных картин. – Вы что же, думали меня обрадовать? – продолжал он. – У вас, я смотрю, нет ни капли соображения. Послушайте! Вам крупно повезло с работодателем. Я помогу вам выпутаться из… создавшегося положения. Другой на моем месте просто выставил бы вас вон, и немедленно. Я доверил вам свою мать, это самое дорогое для меня существо, и что же я вижу? Вы ведете себя как взбалмошная девчонка, лишенная всякого здравомыслия. Меня не интересует, где вы проводите свободное время. Ваши низкие моральные качества меня не волнуют. Но, милая моя, жизнь – не вечный праздник. Что, скажите на милость, вы будете делать с ребенком?
На самом деле месье Франка очень даже интересовало, где Луиза проводила субботние вечера. Он буквально засыпал ее вопросами, с трудом сдерживаясь, чтобы не дать ей взбучку и заставить во всем сознаться. Он требовал, чтобы она подробно рассказала ему, чем занимается, когда не сидит возле Женевьевы. Он желал знать, в чьих объятиях был зачат этот ребенок, в чьей постели Луиза предавалась развратному удовольствию и с кем вместе смеялась. Он настойчиво выпытывал у нее, кто отец ребенка, как он выглядит, где они познакомились и что он теперь думает делать. Но Луиза на все его вопросы неизменно отвечала: «Никто, никак, нигде».
Месье Франк взял дело в свои руки. Он обещал, что сам отвезет ее к доктору и подождет, пока будет длиться операция. Более того, когда все будет позади, он заключит с ней официальный договор, платить ей будет, перечисляя деньги на ее банковский счет, и даже будет предоставлять ей оплачиваемый отпуск.
В назначенный день Луиза проспала. Стефани уже угнездилась в ней, отвоевывая себе все больше пространства, выжимая из нее соки и высасывая молодость. Она росла словно гриб после дождя. Луиза больше не вернулась к месье Франку. И больше никогда не видела старуху.
Сидя взаперти в квартире супругов Массе, Луиза иногда думала, что сходит с ума. В последние несколько дней у нее на щеках и запястьях появились красные пятна. Чтобы унять зуд, ей приходилось опускать лицо и руки в ледяную воду. В эти долгие зимние дни ее охватывало невыносимое чувство одиночества. Поддаваясь панике, она быстро собиралась, хлопала дверью и, несмотря на холод, вела детей гулять в сквер.
О, эти скверы зимней порой! Сыплет мелкий дождь, ветер гонит палую листву. К коленкам малышей пристает мерзлый гравий. На скамейках в дальних аллеях сидят те, от кого отвернулся мир, те, кто сбежал из тесноты квартир, от тоски гостиных, от кресел, продавленных праздностью и скукой. Они предпочитают стучать зубами от холода на свежем воздухе и сидят нахохлившись и сунув руки под мышки. К четырем часам пополудни кажется, что тоскливый день не закончится никогда. Ближе к вечеру начинаешь понимать, что время ушло в никуда, а уже темнеет. И тебя охватывает стыд от собственной никчемности.
Зимним днем в скверах собираются бродяги, бомжи, безработные и старики, всякие психи, бездельники и прочая неадекватная публика. Те, кто не работает и ничего не производит. Те, кто не зарабатывает денег. Конечно, весной в сквере снова появятся влюбленные, в том числе бездомные парочки, которым негде встречаться кроме как здесь, под липами, среди цветочных клумб и туристов, спешащих сфотографировать очередную статую. Зимой совсем другое дело.
Вокруг ледяной горки столпились няньки и целый выводок малышей, в своих пуховых комбинезонах похожих на пузатые японские куклы – с сопливыми носами и посиневшими пальчиками. Изо рта у них вырывались белые облачка пара, и это приводило их в восторг. Дети помладше, сидевшие в прогулочных колясках, не сводили глаз со старших – кто с завистью, кто с нетерпением. Наверняка им тоже хотелось согреться, карабкаясь по деревянным ступенькам наверх горки, а главное – вырваться из-под опеки теток, хватающих их за руку, – надежно или грубо, ласково или больно. Теток, зимним парижским днем разгуливающих в африканских бубу.
Там были и мамаши, глядевшие особенным, отсутствующим взглядом. Недавние роды словно отбросили их на обочину мира, и, сидя на скамейке, они по-прежнему ощущали тяжесть своего дряблого живота. Тело оставалось для них источником боли и выделений, оно пахло кислым молоком и кровью. Неразрывно связанные с собственной плотью, они не могли дать ей ни минуты передышки. Гораздо реже попадались веселые и счастливые мамаши, на которых глазели все дети. Утром им не пришлось прощаться с ребенком, препоручая его чужой тете. Они пользовались неожиданно выпавшим выходным днем, чтобы провести его здесь, и со странным воодушевлением радовались обычной прогулке по парку.
Мужчины здесь тоже попадались. Но они старались держаться поближе к скамейкам и к песочнице, не пытаясь пробиться к детворе, окруженной плотной, непробиваемой стеной из женщин. На мужчин, желающих затесаться в этот бабий мир, они косились с подозрением, а тех, кто осмеливался улыбаться малышам, умиляясь их пухлым щечкам и маленьким ножкам, безжалостно изгоняли. Бабушки горестно вздыхали: «На каждом шагу эти педофилы! В наше время такого не было».
Луиза ни на миг не отводила глаз от Милы, которая сновала между горкой и качелями. Она не ходила, а бегала – чтобы не замерзнуть. Варежки у нее промокли, и она без конца вытирала их о свое розовое пальто. Адам спал в коляске. Луиза завернула его в одеяло, нежно погладив по шейке, по полоске кожи между свитером и шерстяной шапочкой. Морозное солнце сияло металлическим блеском, заставляя щуриться.
– Хочешь?
Рядом с Луизой, растопырив ноги, плюхнулась молодая женщина. Она протянула ей коробочку со слипшимися пирожными на меду. Луиза посмотрела на соседку. Лет двадцати пяти, с широкой, немного нахальной улыбкой, с длинными черными волосами, которые не мешало бы вымыть и причесать. Тогда, пожалуй, она была бы симпатичной. Во всяком случае, более привлекательной. Полненькая, вся из округлостей, с небольшим животиком и пышным задом. Она жевала пирожное с открытым ртом и шумно облизывала испачканные медом пальцы.
– Спасибо. – Луиза помахала ладонью, отказываясь от предложения.
– У нас принято угощать всех, даже незнакомых. Только тут все едят и ни с кем не делятся.
К девушке подбежал мальчик лет четырех, и она сунула ему в рот пирожное. Он засмеялся.
– Кушай, тебе полезно, – сказала она. – Только, чур, маме не говорить. Это наш секрет.
Мальчика звали Альфонс, Мила любила с ним играть. Луиза приходила сюда каждый день и каждый день отказывалась от жирных сластей, которые приносила Вафа. Она и Миле запрещала их пробовать, но Вафа не обижалась. Болтушка от природы, она садилась на скамейку, тесно притиснувшись к Луизе, и рассказывала ей историю своей жизни. Говорила она в основном о мужчинах.