олне приличные картины, был денщиком у Шемякина в поместье, прогуливал собаку, сам пошел на такую легкую жизнь. Кто ему мешал дальше писать так, чтобы покупали? Люди сами виноваты в своих несчастьях. Арефьев очень быстро умер в Париже, ничего не создал здесь, даже не пытался, по-моему. Видимо, считал, что Шемякин должен его прокормить. Но я не был с ним близок никогда. Однако большинство первого ряда неофициалов очень хорошо себя чувствуют, все востребованы, у всех высокие цены, у всех покупают музеи и частные коллекционеры.
В Москве в это время, по другую сторону от Малой Грузинской, вовсю шли квартирные выставки, по мастерским и салонам — Аиды Сычевой, Ники Щербаковой, Людмилы Кузнецовой.
В 79-м году мне позвонил Виталий Длуги, они сделали выставку на квартире Людмилы Кузнецовой, ее уже арестовали, дом окружен гэбистами и милиционерами. Сейчас и нас заберут — помоги. И телефон отключился. А было короткое время, когда прямая связь была. Думал-думал и решил позвонить на Лубянку. Звоню, 224-25-71, до сих пор помню.
— Мне, пожалуйста, полковника Конькова.
— А кто говорит?
— Глезер из Парижа.
Они решили — агент, наверное.
— Минутку. Нет его. А что передать?
— Передайте, что сейчас арестовали пять художников в квартире на Маяковке, если их не отпустят в течение трех дней, будет демонстрация у советского посольства, со сжиганием чучела Брежнева и забрасыванием горящих плакатов на территорию посольства. Если это не поможет, через десять дней будет такая же демонстрация в Вене с битьем стекол совпосольства. Если это не поможет, через месяц будет демонстрация в Лондоне со взятием в заложники советского дипломата. Полковник Коньков знает, что я сумасшедший и я это сделаю.
И повесил трубку.
Проблема заключалась в том, что можно делать демонстрацию у посольства, но только с разрешения мэрии и не ближе 100 метров, а это бесполезно — они сфотографируют, и все.
А без разрешения могут отобрать документы. Поэтому согласились только 11 человек. Юра Жарких сделал из поролона чучело Брежнева и плакаты — «За нашу и вашу свободу», «Свободу арестованным художникам» и так далее. Шел дождик, мы купили 11 черных зонтов, и он еще на зонтах белилами всякие лозунги написал. И мы поехали. Я пригласил 12 журналистов к посольству. С задней стороны посольства узкий проезд, Юра облил бензином Брежнева и плакаты, я подошел и поджег Брежнева — тут же подъехала полиция, и, если бы не журналисты с фотоаппаратами, меня бы забрали. Я забрасывал плакаты во двор посольства. И тут выскакивают двое: «Мы тебя не боимся, мы тебя арестуем!» Вася Карлинский из «Либерасьон» и Николь Занд из «Ле Монд» фотографируют, на следующий день все газеты выходят с фотографиями, «Ле Монд» без. Назавтра всех освободили, звонит Длуги: «Меня вызывали в КГБ».
— Что ваш Глезер вытворяет в Париже?
— И что ты сказал?
— Я сказал, что мы за тебя не отвечаем!
— И правильно.
Так что тогда на них действовало. Сейчас уже бесполезно, все как в вату уходит.
Заявления Солженицына и Сахарова обсуждались на Политбюро, выход художников на пустырь или публикация в иностранном журнале вызывали международный скандал. Нынешнему режиму плевать и на Запад, и на народ, и на остатки интеллигенции.
Нортон Додж купил 18 картин Владимира Овчинникова и не знал, как переправить. Я сказал, что смогу, и переправил их в Париж, где в галерее моей жены мы сделали выставку. Ночью звонит полиция: «Вашу галерею вскрыли». Картины на месте, но перерыты все ящики — они искали, как переправили картины. Смотрели все бумаги. А бумаги лежали дома. Я улетел в Нью-Йорк, жена с дочкой должна была тоже прилететь, звонит, что не может, посылает друга родителей, старого педераста, в Москву жениться. Один наш приятель из Швейцарии несколько лет назад там влюбился, но жениться не разрешили, может, разрешат за этого старика. За старика разрешили, но швейцарец не может ее забрать, ревизия в банке. Я подумал, странно посылать человека, чтобы вывез, но не забирает. Я прилетел в Париж. Невеста попросила помочь устроиться на работу — знает русский, французский, английский, работала в системе «Интурист» в Киеве. «Он что, в Киеве с вами познакомился?» — «Нет, в Москве, меня перевели туда и дали квартиру. Я работала на ВДНХ, в павильоне для иностранцев». Звоню Марамзину — он открыл бюро переводов. «Ты с ума сошел, кого ты ко мне подсылаешь?» Я говорю: «Тут вы сами должны устраиваться, никто из наших, зная, где вы работали, не возьмет вас». И улетел обратно в Нью-Йорк, у меня там выставка. Звонит жена, та плачет: «Я так люблю Россию, а ошиблась, вышла замуж за еврея, надо развестись, найти хорошего русского мальчика». — «Выгони ее». — «Не могу, он просит еще подержать ее». А через несколько дней звонит: «Я ее выгнала — пришла домой, а она фотографировала документы». Из-за каких-то картинок людей подсылали! Она переселилась в другое место, но жене продолжала звонить. Я звоню ей из Нью-Йорка и говорю: «Я приду к тебе, привяжу тебя к стулу, включу магнитофон, буду прижигать об тебя сигареты, ты назовешь фамилию твоего куратора из КГБ и уже никому не будешь нужна». Так она осталась на Западе. Я пошел в ДСП (французскую контрразведку) — они ко мне часто обращались, когда приезжали люди, чтобы узнать, что я о них думаю. Выяснилось, что это был не швейцарец, а чех, который работает на КГБ.
Знаете, поиск гэбэшников и стукачей — любимая игра в диссидентской среде.
Всем очень не нравилось, что у меня жена-миллионер. У него музей, издательство, да еще и жена-миллионер. Зависть была фантастическая. И никто не верил, что я с Мари-Терез женился по любви. Оскар, мой ближайший друг, пытался объяснить, что я не могу жить, если не полюблю. Толстый, провокатор и негодяй, в своем журнале умудрился написать что-то насчет моей любовницы. И я все его искал, чтобы набить морду. В 83-м году ко мне в кафе подошла девушка, знавшая мои любимые стихи Ходасевича и Гумилева. Она жила со мной две недели, я был в ужасе — столько денег тратилось, на рестораны, на одежду, а мне же на журнал нужно! А в это время мне позвонили из Москвы и говорят, что хотят закрыть горком и все вернуть на круги своя. Такой же горком был в Питере. Мы хотим провести выставки протеста, одновременно в Париже, Питере и Москве. А у меня была папка с очень важными письмами, в том числе с письмом Солженицына, — смотрю, письма нет. «Ну у тебя бардак!» — говорят. А у меня бардак, но не в этой папке, там десять писем. «Вернешься с работы, посмотришь». Возвращаюсь из музея, открыл, смотрю, письмо там — сняли копию! «Пойдем в ресторан!» — «Не до ресторана, знаешь, в Москве напряженно». — «У меня подруга на днях приедет, она работает в ООН, можешь с ней послать». Но я ей уже не доверял. Я переписал письмо, дал ей — и позвонил ребятам в Москву: «Получили план?» — «Получили, и не только мы». Я передал настоящее письмо с одним дипломатом из Вашингтона. Прихожу домой. «Пойдем в ресторан?» Я ей пощечину: «На кого ты работаешь?» Она заплакала. «Если бы я не согласилась, меня бы не выпустили». Я сказал, что готов умереть и любить только мертвых.
А почему культурные московские люди в Париже стали Вороньей слободкой?
Зависть, интриги! В Париже началась война двух эмигрантских групп. С одной стороны Максимов, Буковский, я, Солженицын примыкал. С другой — Синявский, Эткинд и другие. Спор был чисто идеологический. Они утверждали, что между Советским Союзом и дореволюционной Россией разницы нет — там не было свободы и в Советском Союзе не было. А мы утверждали, что революция перебила хребет России — невозможно сравнивать авторитарный строй и тоталитарный. В России Дума была, разные партии, газеты. Можно было уехать, приехать. И началась война, выродившаяся в грызню, — и я отошел в сторону. У Максимова пытались отнять журнал — было целое совещание у Шпрингера! Три писателя написали донос на Максимова в ЦРУ, обвинив в антисемитизме. А в это время вышла газета второй эмиграции в Аргентине, где его обвиняли, что он — проеврейский. А потом, почему в ЦРУ? Вы же не писали в КГБ. Синявские, Эткинд пытались доказать, что журнал никуда не годится. Максимов же при всем своем деспотическом характере — у меня тоже были трения с ним — он же очень многим помог, просто финансово. Привечал при «Континенте», платил гонорары за внутренние рецензии, чего он не обязан был делать. Потом они с Буковским организовали «Интернационал Сопротивления», где были большие деньги, — и многие его ненавидели. Обычное российское дело.
Была и позиция ироническая, как у Довлатова, «Парижский обком!».
Довлатова я знал очень близко, когда не было никакой газеты, он пил страшно, я его домой таскал. Потом появилась газета. А в то время вышла антисоветская газета «Правда» в Италии — и Максимов мне дал эту газету, но сказал — отдавай не в «Новое русское слово», а дай Довлатову, в газету нашей эмиграции. А там все быстро стало известно, они открыли, кто передал. И меня перестали печатать в «Новом русском слове». Когда приезжал в Нью-Йорк, я часто ночевал у Довлатова — еще до открытия музея. И мы разошлись с ним, когда он напечатал статью Соловьева и Клепиковой о Солженицыне, где его так клевали, как не клевали в Советском Союзе, — антисемит, антидемократ, антизападник, новый аятолла Хомейни, новый инквизитор, змея, оставившая в России свой хвост. Даже была статья, которая называлась «Пятая колонна советской пропаганды». Почему? Потому что на 80 % фонды, которые дают гранты, леволиберальные. Они ненавидели Солженицына и «Континент». У Буковского была хорошая фраза: «Сейчас каждый ишак, который лягнет Солженицына или „Континент", будет объявлен почетным диссидентом». Когда Дора Штурман написала книгу в Иерусалиме «Городу и миру», о публицистике Солженицына, я издал эту книгу. Она разоблачила, раздела их всех, по всем пунктам. Я трижды предлагал: давайте сойдемся в открытой дискуссии, с синхронным переводчиком, американскими журналистами, расходы беру на себя. На книгу никто не откликнулся, ни один человек. Дора Штурман ведь не может за антисемита вступаться! Еврейскую тему он мог бы обойти, но не может, она важная! А то, что он называет имена всех главных на тот момент в «Архипелаге», то, если они евреи, что он может сделать? Другие фамилии назвать? А если он русского называет, он что, русофоб, что ли? Это нечестный подход. Я, например, прочел два тома «Двести лет вместе» и не увидел там антисемитизма. Да, они продавали водку — спаивали, не спаивали, но это факт. Но он же там пишет и хорошо про евреев. Антисемит может написать: «Сопливой западной демократии надо брать пример с маленького мужественного Израиля»? Он промолчит, не напишет. Я с ним встречался и в Москве, мы беседовали, он написал мне письмо, которое кончалось тем, что «при вашей позиции, когда вы высказываетесь чуть ли не против всей эмиграции, как странно, что свое издательство вы назвали „Третья волна“».