— Что вы хотите?
— Старуха, соды дай!
— Что с вами, что сода вам нужна?
Я говорю:
— Ну дайте ему соды.
Она приносит таблетки.
— Нет, старуха, мне не таблетки надо, а порошок!
— Что вам старуха, какая я вам старуха! Что такое? Что вы на ночь глядя ходите?
— Мне пачку надо!
— Пачку? Что вы собираетесь делать с содой?
— Старуха, дай мне пачку!
Она приносит, одну пачку.
— Старуха, мне таких надо десять!
— Слушайте, что он хочет делать с этой содой?
— Ну дайте ему десять!
— Хорошо, я дам. Но мне интересно, что он хочет делать.
А я и не знаю.
И вот он приезжает домой в Свиблово, которое называл Гиблово, открыл все порошки и все обсыпал, продезинфицировал. Пол, стол, комод какой-то стоял.
— Что ты делаешь?
— Так надо, старик, все обсыпал, теперь садись.
У нас был коньяк, то да се. И от этой соды все стало немножко блестеть.
А мать где была?
Мать там дальше. Он от матери отгораживался такой занавеской, на проволоке или веревке. Перегородка с матерью. Наутро, когда мы встали, он говорит:
— Ты хочешь есть?
— Да нет, опохмелимся да поедем.
Вышел на кухню чай поставить, смотрю, стоит блюдечко, а на блюдечке идеально вымытое, блестит, яблоко и яйцо. Он никогда не трогал, что мать готовила. Потом эта брезгливость уже в нем развивалась активно. Когда он у меня жил, я его спрашивал:
— Что ты все одежду носишь швами наружу?
— Старик, я и тебе советую — они ж за швы хватались, когда шили, а это вредно, зараза.
Когда приходили в ресторан, он просил, чтобы бутылку приносили цельную. А там же не дают так.
— Но мы не имеем права! — говорит нам официант.
— Ну какая вам разница? Он просит закрытая чтоб была. Дорогой коньяк берем!
— Сейчас позову метрдотеля.
Приходит метрдотель.
— Вы знаете, со странностями человек, пьет только из закрытой бутылки.
— Хорошо, я вам дам, но только перелейте в графин, мы не имеем право бутылку ставить на стол, у нас не принято.
А мы ходили в самые дорогие рестораны — «Метрополь», «Савой», где мы только не были.
Официант приходит с закрытой бутылкой, он видит, аккуратно меня просит: «Вы откройте», переливаем в графин — потому что могут туда какой-то антабус положить, плохо подействовать. Толя корки от хлеба все обламывает, ест только мякиш, все смотрят, пришли какие-то идиоты. Или приносят хлеб нарезанный:
— Старуха, давай батон целый!
— Мы не можем вам батон целый.
— Ну, странный человек, хочет батон, какая вам разница.
И вот он все корки обламывает, мякиш ест. Сам жил в помойке, но эта брезгливость у него была.
Но это ресторан, а в пивную как ходить?
В пивной он всегда говорил, когда кружку брал:
— Там таракашечки у вас не плавали, случайно?
— Пошел на хуй, ты еще таракашек будешь искать!
— Старуха, я тебе заплачу, чтоб таракашка только не плыл.
Амальрик писал, что кружку он носил с собой, протирая грязным платком.
Кружки никогда я у Зверева не видел, а я с ним столько раз ходил в рестораны и пивные! Требовал ополоснуть два-три раза. Но пиво он пил только в Сокольниках, никогда не заставишь Зверева выпить в какой-то пивнушке. Только там, хороший пивной ресторан, чешское пиво. «Старик, поедем пивка попьем в Сокольники!» — только туда. Ходили еще в Пушкинский музей, где в буфете всегда торговали свежим пивом. Зверев так и говорил: «Пойдем, старик, похмеляться искусством».
Зверев боялся из Москвы далеко уезжать! Рудик Лптопченко рассказывал, как сложно было вытащить его в Тарусу, Питер, Адлер — приехал, окунулся прямо в костюме, выпил в шашлычной, в такси и на самолет, домой, в Москву.
Ничего он не боялся! О Звереве можно рассказать много, но о нем довольно трудно говорить. «Володь, ты ж жил со Зверевым, вспомни!» — я могу передать точно до минуты, как прошел его день. Но начну рассказывать, ничего ты не почувствуешь. Один день, два, три. На четвертый день у него уже какие-то заскоки начинались. Да они и сразу возникали. У Зверева всегда была проблема, где ночевать. А почему? Он боялся ездить в Свиблово, где был прописан. Там участковый всех уже предупредил: как только этот негодяй появится, тут же ему сообщить. И его принудительно должны были отправить лечиться. А он очень боялся дурдома, принудительного лечения, поэтому и не ездил ночевать туда. Я его как-то спросил, — Старик, что тебе больше всего не нравилось в жизни?
Он улыбнулся.
— Старик, я 163 раза был в вытрезвителе.
И он никогда не врал.
— А что тебе больше всего нравилось?
— Ты знаешь, старик, я иногда во сне вижу огромные батоны с изюмом.
Голодное детство, вот ему и снился батон с изюмом.
Когда он попадал в вытрезвитель, он вместо паспорта показывал белый билет, и участковому сразу сообщали. Бумаги скапливались, а он его никак поймать не может. В конце концов его изловили, и он попал в Кащенко. И оттуда его уже освобождали Асеева и Костаки. Это был единственный раз. Возил тайно в Свиблово, когда мать была, а когда мать умерла, то вообще там почти не бывал, называл Гиблово.
Но покупателей ведь привозил в Свиблово.
Не было там никаких покупателей. Никогда там у него не было ни мольберта, ни красок, ни этюдника, вообще ничего. О нем много говорили. Я когда делал персональную выставку в горкоме, то столкнулся с проблемой Зверева. Работ много, а что с ними делать. И позвонил Наташке Костаки, она еще жила в Москве. «У вас есть Зверев?» — «Полно, но они обгорелые, Володь». На даче-то пожар устроили. Я туда поехал, видел эти рисунки, есть что показывать и много. Потом я видел их у Пети Плавинского, он у какого-то коллекционера купил. А так каждый коллекционер, который давал, говорил: «У меня самый лучший Зверев!» А не у кого-то еще. Что-то я брал — портреты, «Николину гору» — у Асеевой. Кузнецов взял у нее много, Асеева доверяла Кузнецову почти все. Когда она умирала, то оставила Звереву 34 тыщи, и этим распоряжался Кузнецов. Она ему доверяла, он парень был благообразный, но в свое время много заработал на этом, у него много работ Зверева было, и от Асеевой тоже.
А у кого были по-настоящему хорошие работы Зверева?
Дело не в этом. У меня дома есть работы, которые он делал за десять дней до смерти. Он у меня ночевал, он же вообще зимой у меня ночевал пять-шесть дней в неделю. Жалею, летом его в деревню не взял, на дачу. Был какой-то момент: «Старик, поедем в деревню, рыбку половим!» Даже не знаю, почему не поехал. А когда я приезжал, он с радостью жил у меня в мастерской — долго, большой срок, много лет.
Мест постоянной остановки у него было несколько, от Воробьева до Михайлова.
У многих. Вот утром звонок. Он брезгливый, трубку никогда к уху не подкладывал.
— Але. Але, это я. А можно мне у вас переночевать? Да. Нельзя? А я надеялся у вас переночевать. Нельзя. А когда можно? Ну ладно, я запишу себе.
И записывал на бумажках, когда можно у кого переночевать.
К Вульфовичу позвонит:
— Але, это я, у вас можно переночевать?
Там что-то говорят, да или нет.
— Да. Жалко.
Потом он позвонит Нутовичу:
— Здравствуйте, у вас можно переночевать?
— Да, Толя, сегодня можно.
— Хорошо.
Записывает. Но на всякий случай надо подстраховаться. Следующий звонок.
— Алло, это я. У вас переночевать можно?
Я говорю:
— Но ты же уже договорился.
— Старик, ну тебя на хуй, ты же ничего не понимаешь. А вдруг там события какие могут быть, и я куда тогда денусь.
То есть он всегда имел где подстраховаться. И это каждый божий день. Когда ко мне, он говорил: «Старик, я к тебе еду», и мы договаривались: «Приезжай». Он всегда ко мне ездил, знал, что я и Колька его оставляем на кухне. Дополнительно клали такую широкую доску, конец ставили на ту лавку, а сюда стул. И вот он раздевается. Ничего не стелили, прямо на голой доске спал, такой весь благодушный — храпит, сопит, спит Зверев.
Когда вы жили с Лидой на Горького, Толя не могу вас появиться?
Он у нас был в гостях один раз, но сразу понял, что тут не выпьешь. Когда мы с Мастерковой разошлись, я вообще не знал, где мне жить. У мамы была комната 16,5 метра, где там жить. В моей мастерской на Садовой, дом 22, он появился, когда мы с Лидкой разошлись. Улица Красина, дом Шаляпина, доходный дом в подворотне — в доме Шаляпина у меня был хороший, сухой полуподвал, три окна, он и сейчас остался. Во двор входишь — подъезд, спускаешься по лесенке, окна были на уровне земли. Первая мастерская Плавинского была моя. Когда я уехал, отдал подвал Димке, а он его просто сгноил. Димка жил на Трубниковском, там и работал, комната маленькая, метров тринадцать. У него не было мастерской до этого, он жил у своих любовниц, жен. «Жены Плавинского» — это вообще особое состояние. Он выпивал, и все они спасали его — каждая так считала. Тоже можно рассказ написать. До Заны была Нина, потом еще одна, потом Наташа, болезненная, хрупкая девица. Однажды я спросил Брусиловского: «Что делаешь?» А он ответил: «Хочу написать книжку „Гетеры андеграунда" — старик, это же такая тема!»
Зверев и женщины — отдельная книга! У Михайлова он плакал, что «украли детей».
Люся номер один — называл он жену. У Зверева сын и дочь, сын Миша окончил медицинский, а дочь Вера была спортсменкой. А с Люсей он снимал квартиру, рисовать учил, уже брезгливый был — когда родилась Верочка, журналистка Клод Дей подарила ему дорогую коляску, он ее выбросил. Пришел домой, открыл дверь на черный ход и выкинул коляску. Потом, конечно, начались романы разные, и очень интересные взаимоотношения Асеевой и Зверева. «Старик, поедем к чердашным старухам!» Чердачные старухи, реликты футуризма 20-х, сестры Синяковы жили на Арбате, в переулке на Поварской. Их было четыре сестры: Вера математик, Синякова художник, Мария Михайловна поэтесса и пианистка, и Ксения четвертая. Знаменитый был случай в 20-х годах, когда они голые входили в трамвай. «Долой стыд!» и прочее. Разговор «Синякова и Зверев» тема любопытная, история очень своеобразная. Роман был бурный, с ревностью, битьем посуды и драками, портреты сталинского классика летели из окна. Со Сдельниковой Надькой по-другому получилось — он ей поджег голову, а соседу отрубил палец. Наташка Шмелькова в книге его баб скрыла, Сдельникову можно было найти запросто.