Что за человек был Феликс Евгеньевич? Читал о нем, что держался он скромно, незаметно, ходил в потертом пиджаке и всю жизнь проработал товароведом в спичечной промышленности.
Потрясающий был человек. Жил он бедно, на обед ел консервы из банки. Он много рассказывал про свое семейство. У его отца была бронзовая литейная мастерская, где отливали и золотили медальоны и скульптуры, тоже в Замоскворечье. Мальчишкой он катался по огромному помещению на велосипеде. Мне кажется, он ни у кого, кроме отца и дяди, не учился. Он родился с природными знаниями. Во дворе музея в деревянном доме до сих пор живет его сын, Женя. У них в семье все по мужской линии или Феликсы, или Евгении. Я его знала совсем молодым. Его мать, Елизавету Алексеевну, я тоже хорошо знала. После него директором стала Галина Кропивницкая, но у них были сложные отношения. Она очень любила Льва, несмотря на все его измены. Галя меня и устроила в Пушкинский музей, где работала научным сотрудником, водила экскурсии, но потом сама была вынуждена уйти, когда выяснилось, что она взяла для Льва какие-то работы из гравюрного кабинета. После работы в Пушкинском музее Лев начал увлекаться мебелью, гравюрами. Галя разбиралась в искусстве, но растворилась в личности Льва и поступила к Вишневскому в Музей Тропинина.
Лида, вы помните фестиваль молодежи?
На самом фестивале я не была, неинтересно было. Была выставка 57-го года, но то, что было там и что я видела, я ничего не помню. Фестиваль какую-то помощь оказал, как весть о реальности этого искусства. Потом была американская выставка, за ней французская, но тогда мы сами уже вошли в этот поток. В то время русский авангард не играл для меня никакой роли. Позже я его поняла, оценила, впитала и могу превозносить до небес.
Манежная выставка 62-го года вам была интересна?
В Манеже мы не участвовали и не имели никакого отношения к группе Белютина. В Третьяковке висит его картина, много-много фигур, небрежно написанных. О нем было много сплетен, были какие-то статьи, но что о нем говорить. Там были разные художники, они получили нагоняй. Как им разрешили выставиться, я не знаю, как и политической подоплеки. Мы настолько заняты были собой, что это не имело большого отклика у нас как у художников. Разговоров было полно, конечно. Там и Неизвестный был, что он сейчас делает, я не знаю. Остальные были вообще не наши, мы были другие, не из того русского класса, что преуспели при советской власти. Они нашли какой-то путь компромисса с действительностью, сидели между двух стульев. Они способные люди, безусловно, но пошли своим, компромиссным путем, мне это не нравилось. Володя был более официальный, было время, когда он хотел в МОСХ вступить, Оскар хотел вступить, Лев — не знаю, не помню. Для меня этого и в мыслях не было — мои учителя Хазанов, Перуцкий были в черных списках. Конечно, мы не могли бумагу купить — придешь в мосховский киоск, там была женщина такая смешная, все время ругалась, но что-то иногда нам перепадало. А так краски привозили иностранцы, когда иногда кто-то к нам приезжал. Нам все привозили иностранцы! Как только появился поп-арт или оп-арт, мы все о нем уже знали. Прекрасно знали все имена — были очень интересные американские художники, Поллок, Кунинг, Аппель. Прекрасно знали французов, меньше — немцев, с Германией контакт появился позже. Когда в 62-м году появилась книга Камиллы Грей о русском авангарде, мы все уже знали.
Лида, а кто первым купил у вас картину?
Первым у меня купил работу Георгий Дионисыч, на выставке в доме Шаляпина, которую устроила в большой гостиной жена покойного искусствоведа Цырлина, Марина. Тогда это был коммунальный дом, где Цырлин снимал комнату. Там Плавинский выставлялся, Кулаков, Харитонов. Цырлин дружил с Олегом Прокофьевым, но я очень мало его знала, он рано умер. Работ было не так много, 58-59-го года, большие холсты, крепкие, фундаментальные. Костаки часто туда приходил, присматривался и купил две картины. Картину метр пятьдесят пять на метр пять купила одна француженка — мы тогда уже торговать начали! Дней десять была выставка. Мы украдкой потом перетаскивали картины — кто-то дал сигнал, что надо смываться. И мы смылись. Картины тащили Володя Немухин, я и кто-то третий. Сохранилась даже тетрадка отзывов об этой выставке, там какие-то чехи высказываются, есть высказывания Волконского, есть интересные, есть не ахти как. Для меня, почитательницы великого Шаляпина, это было важно.
Какие еще были домашние выставки?
Неофициальные квартирные выставки никто особенно не считал, но я думаю, что они были самые интересные. Каких-то особенных выставок у Волконского я не помню, а Рихтер устраивал у себя выставки Краснопевцева. Нутович был очень хороший фотограф и тонко понимал живопись, делал выставки на дому. Любил выпить, писал и читал стихи, любил Пастернака. У Нутовича многое сохранилось, он был самый интересный среди них — что касается знаний и любви к искусству. У него было больше культуры, он сам был поэт и очень хорошо читал стихи. Есть фотографии, где мы сидим у него за столом — Оскар, Валя, Лев, Галя, Володя, Коля, основное наше ядро. Однажды, мы жили в маленькой комнате рядом с отцом, пришел друг отца Червонный, пришел Женя Нутович, подвыпил, читал стихи, он очень много знал стихов, не только Пастернака. А потом приходит наш домовой судья, Николай Васильевич. И вдруг попал в такой водоворот, в какой не попадал со времен революции, — люди читают стихи, ведут интересные разговоры. Игорь маленький там тоже присутствовал. Амальрик продавал картины, Русанов не помню, собирать он стал, наверное, в то же время. Вера Русанова, говорят, все продала.
Когда Амальрик вернулся из ссылки, папа устроил его на работу в Агентство печати «Новости» и купил у него вашу картину, под которой я вырос, — за 300 рублей, выбрав между ней и рабинским «Рублем».
Вадим, я прекрасно помню эту картину! Но Андрей мне деньги за нее так и не отдал. Потом я его в Америке встретила. Он был очень важный: «Лида, ну как ты?» Я дала ему прикурить — заметила, что зазнался. А потом какое несчастье с ним произошло, оторвало голову. Гюзель, когда он был еще в лагере, приснился сон: она идет по квартире и все залито водой. И внутри она видит голову Андрея, она ее вынула и положила в таз. Я очень хорошо это запомнила. Но она могла и наколдовать чего-нибудь. Рассказывала она это в Москве. В Париже, когда мы ее встретили, она к нам даже не подошла — а ходила каждый вечер в Москве. Мы оказывали друг другу услуги — не продавали, а давали «на повисение». Денег у них не было, а наши картины они показывали. Талочкин появился позже, не знаю, откуда он вообще взялся. Он сильно от других отличался. Остальные были для меня свои, Талочкин не очень был свой, сам по себе. Нутович очень благоволил к художникам, Талочкин был потверже, нашел для себя пристанище — хотя явно все ему нравилось. Талочкин не продавал, а тот же Нутович — да, и очень хорошие работы. Глезер — совсем другое, не мой человек.
Глезер симпатичен своей авантюрностью, максимализмом! Но время энтузиастов его типа, увы, прошло.
Глезер был большой ловкач, искатель приключений, авантюрист в хорошем смысле слова. Но он, безусловно, сделал нашу первую выставку на шоссе Энтузиастов в 67-м году. Нас было 12 человек: мы, Зверев, Плавинский, Воробьев, Штейнберг. На открытие приезжали Евтушенко, кто-то еще, но я с ними не встречалась. Само событие было очень интересно и хорошо устроено. Очень вежливо нас развезли домой и привезли картинки. Сашка сгущает краски, никакого скандала там не было. Закрыли выставку через полтора часа, и все. Но ничего нам за это не было. Коллекцию в его квартире сделали мы, до последнего гвоздя, сам он безрукий. Часто занимал деньги и не отдавал. Какое-то время он был секретарем комсомольской организации, мог куда-то пойти, что-то организовать, но все для него делали сами художники. Сам по себе, без помощи художников, он ничего собой не представляет. Тем, что делал Глезер, какие-то журналы, мы почти не интересовались. Когда Глезер собирался уезжать, он начал вести себя не очень-то хорошо. Мог говорить грубые вещи, это говорит о его несостоятельности. Если у человека есть какие-то твердые убеждения, если он чувствует твердую почву под ногами, он будет вести себя по-другому.
В Париже Глезер привел меня к Оскару, сам не пошел, ждал внизу. Дальше пошли в кафе, заказали кофе, тут закрывают, в следующем тоже, пошли к нему, пили вино, сидели полночи без света — он боялся, что хозяйка узнает, что кого-то привел. Было неловко и жаль его. А через какое-то время он устроил в маленькой галерее прекрасный день рождения, с танцами и стихами.
У Глезера все закончилось печально, даже его личная жизнь — сплошные разводы. Все это говорит о том, что он не способен к серьезному делу. Его писания про борьбу с КГБ и Министерством культуры неинтересны и к искусству не имеют никакого отношения. В книжке о Лианозове он десять страниц пишет о Немухине, остальным дает по одной странице. Это неэтично. Если он брался за музей, надо было делать это серьезно, а не сваливать на малознакомую француженку. А он бросил и Майю, и музей — что он в той женщине нашел, не знаю, но продать картины она сумела. Выставка Глезера с Шемякиным в Пале де Конгрэ, наверное, имела очень большое значение, было много художников, Зеленин, Целков, Оскар, мои картины. Эта была в каталоге, потом он ее кому-то продал. Кажется, там не было разделения, кто где живет. Выставка значительная, не второстепенная, не позорная. Хотя Дина Верни, делавшая мою выставку, была очень недовольна. Знаю почему, но говорить об этом неинтересно. Коллекция была продана Табакману, который купил большой дом на Гудзоне, недалеко от Шемякина, и тоже хотел сделать музей, и почти сделал. Там были и мои картины, и Немухина, и Рабина, даже Генриху Худякову он отвел целый зал. Но потом увлекся перепродажей и все распродал. Коллекции Глезера и Стивенс в итоге оказались в Америке у Нортона Доджа.