Идеально другие. Художники о шестидесятых — страница 43 из 122

Чему была посвящена выставка?

Тогда я ужасно увлекалась Египтом, вводила разные астральные элементы, атрибуты фараонов, но выставка вышла иллюстрацией к Евангелию. Я — человек очень верующий, но не церковный, какие-то вещи мне открыты, я их глубоко чувствую и понимаю без всякой белиберды, накрученной веками. Я об этом не думала тогда, но получился лежащий в саркофаге Христос с пеленой наверху. Пришел один священник и купил эту работу за две тысячи — она стоила три. На другой графике стояли трое, готовые к распятию, — художник неволен в том, что делает, как писал Алексей Толстой. Картины были хорошо оформлены, в золотых рамах, выставка получила большой резонанс, много было откликов, мне было даже странно, что оставались люди, которым это было интересно. Хотя тогда я делала более простые вещи, чем сейчас. После выставки у Дины в Париже газеты писали: «Это не только искусство, а целое открытие». На выставку пришел важный француз, близкий к де Голлю человек, он написал обо мне.

Дина сделала, конечно, прекрасный каталог.

Каталог Дины Верни — шедевр, а не каталог. Я не читала статью, мне это было абсолютно неинтересно тогда. Но лучшего каталога я не видела: белая обложка, в круге моя голова в русском платке — снято в Соколовой пустыни на Оке, мы сидели и ждали парохода, было еще довольно холодно, в рюкзаке у меня были кошки. Но в один прекрасный день Дина Верни взяла все мои каталоги и выбросила на улицу. Потом мне рассказывали об этом люди, которые купили их у клошаров на рынке. Ей я уже была неинтересна — сделала выставку, и все. Дальше другие художники-мужчины очень заревновали, об этом написал Воробьев.

Почему вы расстались с Диной?

Во Франции как в джунглях — человек человеку враг. Здесь люди любят друг про друга гадости говорить: «Знаешь, что мне про тебя сказала Дина Верни?» И ей кто-то наговорил, что я за ее спиной продаю работы. Для меня уму непостижимо, как люди делают такие вещи. После выставки выглядело так, что мы поссорились с Диной, но на это не было и намека. Мы с ней разговаривали потом по телефону, она просила позвонить кому-то, кто мог бы оказать содействие Янкилевскому с квартирой. Я все исполнила, конечно, хотя с Володей абсолютно никак не дружу, и он чужд мне как художник. Женское тело он пилит на куски, акцентирует неприличные места, вставляет в дырки какие-то палки — а он сам вышел из этой утробы.

Кабаков, другой Динин протеже, вам, наверное, тоже не близок?

Я такое искусство не признаю, это вообще не искусство, а голый король. Подошел ребенок, посмотрел и говорит: «Да он же голый!» А люди делали вид: «Замечательно, какой наряд!» Дина — человек талантливый, с большим опытом, но как женщина — очень падкая на мужчин. И ее быстро скрутили все эти мужики — Янкилевский и Кабаков. Если мужчина не отвечает ей взаимностью, не идет в нужном ей направлении, он для нее — враг. А я не искала себе мужа и никаких развлечений, все отдала своему искусству. Я считаю, что совместить все это немыслимо. Настоящий художник весь отдает себя искусству, как Леонардо. Искусство должно быть высоким, духовным — а это для меня не искусство.

Дина нашла Шемякина — и вывезла его в Париж.

Одна знакомая, работавшая корреспондентом в Москве, сказала мне, что Дина сделала мою выставку как бы в пику Шемякину, с которым у нее был бурный роман. Не знаю, что у Дины случилось с Шемякиным, она не отрицала их романа, но потом он привез жену с девчонкой. Во Франции огромную роль играют сексуальные отношения. Когда они у нее были с Шемякиным — он был для нее Шемякин. Он выставлялся и печатал литографии. Хотя ничего для себя в нем найти не могу. Сейчас прошло время, и он совсем не проявился. Мне прислали приглашение из Америки в галерею, где я тоже выставлялась, — и там его маленькая скульптурка дореволюционного солдатика с ружьем.

Наверное, он проявился как книжный иллюстратор и театральный декоратор.

Видите ли, Вадим, искусство должно быть глубоким, без глубины никуда не попрешь, абсолютно во всем. Искусство не может быть пустотой в воздухе, это не наука. Многие берутся, ничего не могут сделать, потом бросают, волокутся за чем-то — но, безусловно, все артисты. Для меня искусство — главное, в жизни ничего другого нет, искусство и животные. Я потому и уехала, чтобы спрятаться, — но мне нужно было одиночество, быть одной. Тогда искусство получает совсем другой резонанс. Художник может при жизни стать очень известным, но времени на искусство у него не хватит. Я бы хотела пожелать многим художникам цельной жизни.

Сейчас была эпопея с выставкой в Музее Гуггенхайма, кого выставили, кого нет.

Про меня там нет ничего абсолютно, но мне это совершенно все равно — хотя даже про Игоря, моего сына, написали. Шемякин протестовал, что его не взяли. Туда поместили Оскара Рабина, Немухина и таких художников, как Кабаков, Янкилевский, — сейчас нужна бодяга, а не искусство. Там были феноменальные иконы из России, много чего интересного, но на приглашении напечатана «Незнакомка» Крамского, а это не лучшее произведение Третьяковской галереи — едет незнакомка на какой-то телеге, и все.

У Дины есть книга с графиком встреч — и там все расписано на полгода вперед! В понедельник пять встреч, во вторник семь и так далее.

Майоль был прозорливец, знал, кому все оставляет, — в ней энергия невероятная, сейчас ей уже очень много лет, и она работает с утра до ночи, как она мне сказала, пишет мемуары!

Париж

Насколько Париж, в который вы приехали в 76-м году, отличался от книжного, литературного?

Мне трудно судить — когда мы приехали, я языка еще не знала. Мне всегда французский язык был неприятен, я не люблю этот язык. Итальянский, испанский; немецкий — как говорила Цветаева, «родней родного». А французский… Я люблю раскатистое «эр», «рэ» мне неприятно. Это был дефект речи какого-то короля XVII века. Даже вычурное «эр», как у Пиаф, мне очень не нравится — зачем такой выпендреж? Может, у короля такое «эр» было, как «th» в Англии. Французский был для меня чужой язык, меня всегда от него отворачивало — я всегда очень любила английский и свободно на нем говорила. Другая атмосфера, очень небрежно в смысле одежды, безалаберщина полная, в этом отношении было ужасно в метро. Мы это не привыкли воспринимать, в России мы привыкли, чтобы все было чистенько, выглажено, аккуратно. А в принципе студенты, да и другие люди, были довольно милые и симпатичные. После выставки однажды ко мне пришел художник — это первая была квартира, которую я сняла, — в красной шапке и куртке, ему очень понравилась моя работа, триптих с кругами, но я не говорила тогда по-французски, и нам пришлось расстаться. Много чего там было в Париже. Помню, метро остановились, и я шла вечером, поздно уже, после двенадцати, вдруг какой-то негр ко мне подходит, совсем оголтелый, и приглашает с ним идти. Я тогда была все же моложе на 30 лет. А я человек очень смелый, ничего не боюсь и говорю ему: «Иди отсюда!» Другие пробовали, многие мужчины-художники ходили в дома терпимости, на Пигаль, смотреть, как это все; для меня это было совсем неинтересно.

Когда вы приехали, еще сохранялся, до конца 80-х, старый, настоящий Париж.

В Париже тогда было интересно, это был последний Париж, его теперь нет, он кончился. Там были интересные галереи, а музеи еще остались — город-жемчужина, как я говорю, и такую жемчужину отдали неизвестно кому. Были какие-то ретроспективные выставки, но это были артисты начала века, Брак, Пикассо, Модильяни — а остальное во Франции давно кончилось, то, что сейчас, уму непостижимо. Но много было и замечательного, были прекрасные магазины, были дома мод, все было очень красиво, сейчас это уже не существует, все кончено. Во Франции почти совсем культуры не осталось. В Лувре были барбизонцы, теперь в бывшем вокзале Орсэй открыли музей, затемняют, завешивают залы — и барбизонцы висят прямо у пола. Теперь и в консерватории подсвечивают концерты в разные цвета! Как французские дадаисты, подрисовавшие Моне Лизе усы. Если ты хулиган, то хулигань, но зачем портить Мону Лизу, произведение, которому нет равного?

Дюшан объяснял это тем, что ему хотелось обмануть людей, выдающих себя за знатоков искусств, но на деле не понимающих их.

Они еще хотели учить кого-то — но само искусство должно учить. Художник не должен заботиться, понимает его зритель или нет, должен делать искусство, и тогда его будут понимать. Новые течения всегда непонятны людям — но для людей, знающих искусство в его развитии, современное искусство должно быть очень интересно. Взять Магритта, его натюрморты, окрашенные его сюрреалистическими чувствами, его пониманием. А дада — игра со случаем. Французские художники рубежа веков для меня родные, я их обожала с юности, даже во Францию благодаря им поехала. Василий Кандинский, конечно, был величайший мастер, гениальный художник. Даже ранние пейзажи, которые он писал, — шедевры. Французы считают его своим, немцы своим, а вообще он, конечно, русский. Я видела фотографию — он стоит с Армстронгом, и оба заливаются смехом. Оба очень яркие личности.

Дина Верни после войны открыла многих новых художников, русских в том числе — Поляков, Ланской, де Сталь.

Замечательные, просто невероятные. Это настоящие, большие художники. Для меня есть свои спорные моменты у де Сталя, но что касается композиции, цвета, поверхности — роскошь, настоящее большое искусство. Поляков, конечно, замечательный. Ланского я мало знаю, когда мы приехали, он был еще жив, но не все сразу соображаешь посмотреть, а время идет. У него была женщина, Катя Зубченко, мы общались где-то на выставках. Был еще конструктивист Мансуров. Есть один художник русский, который много позаимствовал, примкнул тогда к этому движению, но ничего больше не сделал, кишка тонка. Когда мы приехали, еще много чего можно было посмотреть из русской культуры, которая там обосновалась и раскрылась. Насколько она раскрылась, как надо, трудно судить, но они там жили и могли работать, а остались бы они в России, они бы ничего не могли сделать. Сколько было прекрасных художников, которым пришлось просто закрыться — и все.