Идеально другие. Художники о шестидесятых — страница 47 из 122

Или Скрябин, которого никто здесь, да и в России, не знает. Все, что я говорю, — правда, ни единого слова не придумываю. Сейчас люди вообще мало что знают. Мои учителя пения, музыки были звездами до революции в России, теперь даже имен их никто не знает. Но мы не можем управлять жизнью, мы бессильны, можем только рассуждать, говорить, возмущаться. Человек должен сидеть и делать свое дело. Наверное, какая-то творческая сила заложена в человеке. Когда человек все время мыслит, изобретает, происходит бесконечный творческий процесс, он становится равен Богу… Однажды я не могла заснуть, позвала Феденьку, а пришел другой — Достоевский. И сразу пришло его стихотворение, единственное, которое он написал за всю жизнь. Начала вспоминать и вспомнила от начала до конца — и две недели питалась его словами.

Вы не сделали ему посвящение? Он ведь тоже медиум, провидец!

Нет. У меня есть к нему претензии большие. В «Бесах» он подкинул идею Кириллову, «развратить бы их немножко», и ее воплотили. Да и сам себя развратил, он двойственный. Если он предвидел, то должен был молчать. Он дал им ключ к развращению — почему на Западе его подняли выше неба. И так идиоты, и пошли «мулен ружи» строить везде и всюду. Откройте телевизор после полуночи, сплошная порнография. Даже днем я видела сексуальные акты по телевизору — а это последняя стадия жизни человека, он умирает. Все кончено, жалко молодых. Это конец, Содом и Гоморра.

Серой массой легче управлять, для того и оболванивают людей.

«Оболваненные Сартрами» — Галич потрясающий был мужик. Убежденный христианин, а чем кончилось. Он был силен, в нем была большая сила справедливости.

А не было расхождения между личностью и песнями? Галич переживал, что его не принял Солженицын, думая, что для него эти песни лишь острая приправа к сытому застолью столичной интеллигенции.

Не думаю. О Галиче еще никто не сказал как надо. А у него все сходится в одну точку. «Я Христа исповедую, я не с вами, я с ним обедаю». Моя подруга, Таня Паншина, очень интересная сама по себе, хотя есть в ней шероховатости, неровности, была возлюбленной Галича. Потом они разошлись. У меня есть стихотворение: «Танька-Танька, где твой Алексанька? Танька-Танька, где твоя маманька? Танька-Танька, где же твой Пашанька?» Пашанькой звали другого парня, который тоже погиб, за ней словно рок тянулся. Он женился потом на какой-то еврейской женщине с деньгами, они открыли ресторан, и он пустил себе пулю в лоб. Конец про ее мать, которую сбили в Москве мотоциклом: «Дыга-дыга, десять лет, а старушки больше нет». Мы одно время дружили, когда я в Траппе жила под Парижем.

Помню ее статьи в «Русской мысли» об итальянском искусстве.

Она часто живет в Италии и искусство знает очень хорошо. Она открыла многих художников русского происхождения, которые почитаются в Италии как итальянцы. Считает, что их картины нужно вернуть России — Россия для нее превыше всего. О русском она знает все, написала книжку, она и французский знает лучше всех. Она преподавала 30 лет русский язык в лицее, и ее все время преследовали другие русские преподаватели, обвиняя в антисемитизме, и она очень страдала из-за этого. Там была замешана и жена Целкова, Тоня. Она тоже преподает, но им до Паншиной очень далеко, что способствует зависти. Тоня странная особа, не знаю, какая она была актриса, но связалась с этим страшилой и уехала в Париж. В Москве Цел ков очень нравился женщинам. Помню, меня пригласил Генрих Худяков на день рождения своей знакомой, где-то на Войковской, и там был Целков, который очень нравился хозяйке, Наде или Ане. Но ведь ужасный тип, и то, что он делает, просто безобразие — а его считают первым художником, дали премию 50 тысяч. На мою выставку у Полины Немухин пришел с его каталогом. А он жил в очень благополучной советской семье, отец его генерал, но сам он человек нерусский, азиат, хотя все они прикрываются евреями.

Немухин очень переживал, когда пустили слух, что он антисемит, ведь большинство галерейщиков, да и интеллигентов — евреи.

Разговорчики про евреев начались в эвакуации, многие стали работать под евреев, здесь все очень сложно. Когда евреи стали выезжать, собирались у Глезера, и я удивилась, сказала — ничего плохого: «Ну почему евреи уезжают?» Глезер так разозлился — и выгнал меня, но мне было все равно. Большинство ведь уезжали вообще не евреи в этот ложный Израиль. А мы жили, не спрашивая, кто еврей, а кто русский. Если говорить вообще о России, то жили мы прекрасно, как родственники в коммунальной квартире. Евреи и русские могли такое вместе творить, если бы им не мешали! У моей сестры был муж-еврей, и возлюбленный — тоже еврей, вспоминаю, и мое сердце открыто для них. Говорят, у каждого русского есть любимый еврей. У меня — Перуцкий, Хазанов — люди удивительные, других таких нет, и они так же ко мне относились, любили, уважали, восхищались. Без всякой наивности. Когда уезжала, Перуцкий уже умер, и я пошла к Хазанову проститься, он плакал, как ребенок.

Второй авангард

На Западе искусство давно стало дорогим товаром, как и классическая музыка, — им правят кураторы, фонды, галерейщики, дилеры. Пока искусство наших 60-х не появилось на лондонских аукционах, отношение к нему в России было просто пренебрежительным, «оно вторично, есть только Кабаков и его последователи».

Искусство уже не представляет собой какую-то драгоценность, это повсеместно. Сам художник — драгоценное явление, но талантов я пока не вижу. В Третьяковке я видела какие-то бумажки, болтающиеся на нитках, или у Церетели в музее — полная профанация, в коридоре французы, какой-то шкаф стеклянный, где развешаны бумажонки, нитки, непонятно для чего. В Третьяковке вешают на нитках какую-то ерунду, Прокофьев, Слепян — зачем же оболванивать? Выставка Турецкого в Третьяковке была позорищем, набрал каких-то лифчиков, трусов. Но сейчас многие ничего не умеют и берутся. Что это дает сердцу или уму? Мне это неинтересно. Армана я не знаю и не хочу знать. Было почеркушество, но надо отделять его от формы, массы, что несет в себе новое искусство. Наше время скользкое и тяжелое, такого никогда не было. Правда куда-то испарилась, остался голый остов, а искусство — это искусство, выше этого ничего нет. Я в девятый раз здесь, и то, что я видела, меня отталкивало, это все слишком придумано, искусство выдумать невозможно. Искусством должен руководить сильный, честный человек, а что эти девчонки в Третьяковке могут сделать? Сегодня они любят Рогинского, он стал модным, а нравится он им или не нравится — неизвестно.

Там же устроили, на мой взгляд, нарочито чудовищную экспозицию всех этих Налбандянов, Герасимовых. Зачем-то абхазы и узбеки — лишь бы показать, из кого состоял Союз художников. Но ведь это не метод — брать национальность и представлять ее в таком виде. У Тани Кашиной мне попалась в руки книжка, «Члены МОСХа», и я стала смотреть, кто же такие — члены МОСХа. Я никогда не думала, что такое количество членов МОСХа

— из Средней Азии. Значит, цель советской власти была насаждать людей этого происхождения, как в первых своих правительствах. В Третьяковке очень мало хороших скульптур. У Коненкова все работы какие-то корявые, незаконченные. Сандомирская была хороший скульптор в 20-х годах, а потом стала делать головы из каких-то пней. Даже в Прилуки к нам приезжала, искала пни, тонировала, натирала воском. Но «Материнство» ее был просто шедевр. Матвеев большой был мастер, делал шедевры советского реализма — у «Лежащего мальчика» чувствуется, как все мышцы расслаблены. Оставили бы левый МОСХ — Никонова, Андронова, бог с ними. Но это зачем показывать? Ведь это правда — не искусство!

В Третьяковке надо пройти по всем залам мимо этой помойки и только потом перейти к горсточке художников-шестидесятников, как нас называют. Но и там ничего нет, жалкое собрание, пустота. Есть отдельные хорошие картины, но рядом висит Белютин, мутивший воду при Хрущеве, — его картины не несут никакой ценности, они не реализованы по сюжету. В Третьяковке очень хорошая картина Плавинского висит, настоящая. А мои, да и Рогинского, сняли. А я ведь дарила графику, довольно много листов, был бы интересный аккорд, а не какая-то мишура. Рядом со мной повесили Рухина — какой-то бородатый человек распят на кресте. Рухин был невоздержанный бородатый пьяница, художник случайный, подражатель Немухина, внимательно смотревший мои картины, где какие мазки и разрезы, да и картина эта не его, а его жены Гали. Из него сделали художника, Нортон Додж возвел его в невероятную степень. Были хорошие коллекции у Русанова, у Жени Нутовича — Третьяковке нужно было предложить деньги и выкупить их. Но на искусство у музеев денег нет. Однажды я пришла в комиссионный на Фрунзенской, купила вазу советского производства, с псевдорусской росписью, которая стояла там два года. А рядом стоял черно-белый портрет священника, Шилова, очень слабый, совсем не художество. Но его поддерживает правительство, а современное искусство никому не нужно.

Кто из художников «Второго авангарда» вам близок сегодня?

Думаю, что «Второй авангард» — название неправильное, но явление интересное само по себе, безусловно. Трудно ответить, чтобы никого не обидеть и не затронуть. Я не могу никого обижать, это мои приятели, мои товарищи, я всегда их любила и относилась к ним хорошо. Единственный, кого я оцениваю отдельно, — это Дима Плавинский. Он, безусловно, настоящий художник, очень талантливый во многих областях. Такой смешной пришел на мою выставку. Он очень интересный парень, Плавинский. Как он природу чувствует, каждый лист, каждый завиток. И эта кобра, которую я у него увидела, очень красивого цвета. Я была у Димки, он показывал мне свои достопримечательности: срезы камней дерева, из Бразилии он вывез друзы невероятные таких размеров. У него два кота, а раньше вараны жили. Из других рук, когда они уезжали, они в рот не брали. А теперь вдруг вытаскивает из-под батареи черепаху. В Третьяковке очень хорошая картина его висит, настоящая. Сейчас есть замечательная книжка о Плавинском, составленная и напечатанная в Италии галерейщицей Мими Ферц, которая выставляла его в Нью-Йорке. Масса редких фотографий маленького, прелестного мальчика, матери, отца. Много работ, в конце идут какие-то рассказы, которые он написал.