Косцинский был смелым человеком, все говорил открыто, собирался поднять какое-то восстание.
Даже слишком смелым. Я случайно зашел к нему, когда у него шел обыск. Тогда не очень пользовались телефоном — шел мимо и зашел. Он строго на меня смотрит и дает книгу, кажется «Доктор Живаго». Говорит: «Отвези в Пушкино и уничтожь, сожги в печке. В случае чего скажи, что сам взял почитать». Долго не горела, я страшно много дров извел! Потом он написал, что хотел дать мне револьвер, который в рукопашной отнял у немецкого офицера. Это было действительно трофейное оружие, взятое не у покойника, а в бою. И он подумал: «Олегу я могу доверить!» Но потом передумал. Его посадили, а по выходе я подарил ему одну из своих картин, которых у меня было очень немного, — эта картина где-то сейчас в Америке. Все это было еще до дела Бродского.
Когда я попал в КГБ в первый раз, в 56-м году, то испытал дикий страх. Единственно, что можно было изобразить из себя такого дурачка, который с охотой многословно все отвечает, сделать вид: «Да я свой! Что вы, ребята, пожалуйста!» Мне тогда предложили ни много ни мало быть делегатом на Всемирном фестивале молодежи и студентов. Надо сказать, что мы не были такие очень подкованные люди, и это предложение меня настолько искренне напугало, что они сразу поняли, что совсем не на того напали. «Вы в Москву поедете, на фестиваль?» — «А как же!» — «Так знаете что, будьте делегатом! Будете жить в отеле, а нам все рассказывать!» Надо сказать, что я неподдельно наивно заговорил, что нет, не собираюсь ехать, и все это замял. И они поняли, что имеют дело с не совсем готовым человеком, субтильным простачком. И я искренне испугался: «Нет, — говорю, — я уж не поеду». Когда же меня вызвали насчет Кирилла на допрос, то предупредили, что по кодексу можно не отвечать на вопросы. Молодой следователь, очень похожий на Путина, спросил меня, вел ли он антисоветские разговоры, и я сказал: «Косцинский? Антисоветские? Да вы с ума сошли! Да вы, лейтенант, что-то путаете! Хотите старшего получить! Орден хотите!» Только так, нагло, можно было с ними разговаривать. «Вот у меня папка, что он говорил!» — «Да я вам таких папок знаете сколько из магазина принесу — что он не говорил!» И он меня выгнал и больше никуда не вызывал.
Слепян привез в Москву ваши фовистские еще натюрморты и автопортреты. А как появились ваши герои? Лица с руками, без тел, ушей, языков.
Строго говоря, я веду отсчет своей работе с 60-го года. Пути поисков у меня не было, у меня был безрезультатный путь тыканья во все стороны наобум. А потом я случайно, без всяких поисков, не ожидая даже ее найти, наткнулся на свою тему — человеческое лицо. Совершенно случайно я изобразил на холсте двух персонажей. Не помню, было ли что-то подобное до этого. Вдруг я понял, что вот он я — вышел на свою дорожку. Бродский мне рассказывал, как начал писать свои стихи. «Ты, говорит, такого поэта Британишского знал?» — «Да, конечно». — «Мне лет семнадцать было, все вокруг говорят: „Володя Британишский, Володя Британишский!“ А я взял лист бумаги и вдруг написал стихи». Так и я нарисовал эту картинку и вдруг понял: «Вот сюда б лицо нужно!» Не знал еще как, но открылась дверца, появился лучик света, и я пошел по нему. Все, что до этого, — не мои картины, потому что они производят впечатления открытой дверцы. Они делались случайно, я метался из стороны в сторону. В темной комнате я ощупывал стены, шкаф, кровать и вдруг наткнулся на ручку двери. Открыл и увидел свет.
Тогда я понял, что мне нужно искать не какие-то формальные вещи, не черные квадраты на белом фоне, а белые на черном. Мы же были воспитаны на формалистике, и по сей день главенствует формальная сторона, не внутренняя. Я решил, что если найду свой метод изображения лица, то использую этот рецепт и для всего остального — и для пейзажа, и для натюрморта. Первая картина, выполненная в рамках этого самозадания, обернулась кошмаром, я ее делал и переделывал сотни раз, во сне и наяву. В ней мне мерещился будущий мой путь. И когда она родилась, то оказалось, что я нашел не то, что искал, не метод-манеру для изображения всего, а морду. Персонаж был до ужаса знаком. Он не был красивым, он бросал в дрожь. «Целков, ты гений!» — воскликнул я. Волею судеб я первым из художников создал лицо, в котором нет идеализации. Лицо, в котором нет ничего от лица Бога. И с тех пор, всю свою жизнь, я думаю над загадкой этого лица и не нахожу ответа. И тем не менее вот уже 40 лет я делаю это лицо с такой же страстью, с какой поглощаю обед. Получается, что я пишу лица, которые для меня самого тайна. Я их не понимаю.
В 60-м году, когда вы вернулись из Питера, как раз вошли в моду хождения по мастерским.
Я переехал обратно в Москву, в Тушино, где жил довольно уединенно. Во-первых, было далеко — 30 минут на трамвае от «Сокола», от Всехсвятской церкви. На «Соколе», на «Динамо» были приличные заведения, куда я стал ходить позже. Но ко мне практически ежедневно кто-то приезжал. Вообще-то было чудесное время: раздавался телефонный звонок: «Скажите, можно посмотреть ваши картины?» Это была мода. Как передавали друг другу рукописи на папиросной бумаге, чтобы мало места занимали. Больше копий можно было сделать. Так и здесь — ездили смотреть. Это был целый ритуал — поход по мастерским. Ехали с бутылочкой водки, разливали всем по рюмочке, рассаживались, ставили стопкой холсты, которые от одной стенки переносились к другой поочередно. Сам художник скользил тоже, поглядывал на свои картины таким петушиным глазом, брал новый, сверху старого ставил, потом говорил: «Давай обратно!» И вся пачечка переходила на вторую стенку. Приходили совершенно незнакомые люди, которые не всегда представлялись даже. Я думаю, что там было достаточное количество стукачей. Но я ведь не занимался антисоветской деятельностью в прямом смысле. Мы не вели политических разговоров, разве что иногда говорили, что хорошо, что плохо. Для властей это не являлось криминалом. Криминалом являлось нечто более серьезное. В конституции была записана свобода совести, слова, собраний. Только потом совесть переиначили в социалистическую. И если я приятелю показывал свои картины, а он мне свои стихи, к этому трудно было прицепиться юридически. Им было не до нас, надо было сначала хватать «политиков» — Буковского, Гинзбурга, Есенина-Вольпина, который заявил: «Уважайте собственную Конституцию!»
Тем не менее ранние диссиденты и художники были одной компанией.
Алик Гинзбург приезжал ко мне, предлагал участвовать в своем журнале «Синтаксис». Я не то чтобы испугался, но отнесся к этому как к какой-то ерундистике вроде выходки Слепяна. Тогда мне это казалось несерьезным, фрондерством. Алик Гинзбург сделал какую вещь — он обратился в КГБ за разрешением. И ему невозможно было отказать — он сказал, что нужно для друзей, и представил материал, где ничего антисоветского не было, там была Белла Ахмадулина. Тут начались поиски — где его подцепить. За какого-то своего приятеля он в шутку сдал экзамен на филфак. «Алик, я не силен, сдай за меня!» — мальчишество! Его же посадили за подделку документов, он получил пять лет. Как у Солженицына — украл катушку ниток с фабрики, а посадили за тыщу метров пошивочного материала. В дальнейшем ему приписали валюту, и он стал «рецидивистом, неоднократно сидевшим за уголовные преступления». Буковский умудрился всех переговорить в психушке, и, когда позже Брежнева спросили про него, он ответил: «Ничего себе у нас сумасшедшие умные!» Позже так же сажали Амальрика, которого сначала сослали, а потом уже посадили. Амальрик был человеком с прекрасным мыслительным аппаратом. Чего бы я не сказал о Гинзбурге — он был скорее мотором. Когда его выперли из России, обменяв на какого-то шпиона, он приехал в Париж и в первом же выступлении сказал: «Вы знаете, я везучий человек — мне ведь просто повезло оказаться в центре очень важных событий, куда я не стремился попасть».
Шестидесятники, на мой взгляд, — последнее цельное поколение. 30 лет мрака, и тут такой всплеск, на полвека вперед.
Слишком много свободных людей появилось, но наиболее ярких они все-таки сажали. Созданное идиотами Советское государство, которое не терпело отдельно взятого человека — не могло жить, не делая из него врага, подсознательно, конечно, родило моих персонажей. Этого отрицать нельзя. Они возникли именно в той атмосфере. Я думал, что за ерунда вокруг, как долго это может продолжаться? Когда оно сломалось, для меня это было совершенно неожиданно, я был уверен, что простоит еще сотню лет. Речь не о лагерях, не о погибших. Страна была одним огромным лагерем. Заживо сгнили целые поколения, сгнили души, вынужденные прятаться, ломаться, подделываться, подстраиваться. Выхода не было. Люди хотели писать стихи, романы, музыку, оперы, но не имели право даже их записать! А ведь какие люди были! Ныне забытый Аркадий Белинков, инвалид детства, на допросах говоривший, что он антисоветский человек. Он один из первых уехал в Америку, но там ему пришлось совсем плохо, он опять столкнулся с коммунистами, которых он ненавидел. А какая кошмарная история была с Кравченко!
А как шла ваша театральная работа в те годы?
В Питере я оформил единственную пьесу Хемингуэя, о войне в Испании — не помню, как она называлась. Потом из лагеря мне друг прислал вырезку из «Комсомольской правды», где было сказано с издевкой: «Подумай, отгадай!» — и была опубликована фотография с моей декорацией. Был такой знаменитый спектакль «Дамоклов меч» в Театре сатиры, поставил его Плучек. Назым Хикмет жил на «Соколе» и несколько раз приезжал ко мне в Тушино. И, когда написал новую пьесу, сказал Плучеку: «Вот, будет оформлять». А Плучеку что — я у Акимова окончил, диплом у меня был театральный, хотя я не был театральным художником. Но я этим питался, хотя предпочитал не в столичных театрах работать, а в городе Кимры. Хоть там и платили намного меньше, но и делать ничего не надо было. Там декорации хорошие нельзя было сделать, не было денег. Нужно было из готового что-то соорудить. А мне аплодисменты были не нужны, мне нужны были деньжата и бумаги. Кто-то из наших, типа Алика Гинзбурга, привез в Кимры, познакомил с режиссером. Они делали двенадцать премьер в год, потому что иначе не окупались — зрителя-то не было. Денег я много не брал за работу и сделал там пять или шесть спектаклей. И я наезжал туда, оформлял, а потом влез все-таки в Союз художников каким-то образом.