Рудик рассказывал, с каким трудом вы вытащили его на море.
Я катался постоянно и давно его тащил. Он спрашивал: «Куда ты ездишь все время?» Я любил море, любил купаться, всегда ездил в мае, когда никого нет, — пляж чистый, еще не замусоренный. Он говорит: «Ну хорошо — вы напишите мне расписание!» Мы ему купили билет в «Метрополе», от старухи он погнал на такси в аэропорт, сел в самолет, самолет его доставил в Адлер, а оттуда на такси — прямо на пляж. Черный костюм, черные ботинки, белая рубашка белоснежная, а мы голые лежим с Рудиком. «Раздевайся, Анатолий Тимофеич!» — «Надо ли?» — «Ну как же, ты ж не турок купаться в пиджаке!» Он снял пиджак, снял штаны черные, трусы висели шиворот-навыворот. Полез, окунулся, потом на мокрые трусы натянул штаны, костюм и уехал.
Толя мог выглядеть элегантно?
Нет, конечно, — он был пузатенький, неуклюжий, вещи на нем висели все, как на палке. Ботинки, костюм, бабочка. Были иностранцы, которые после сеанса предлагали ему вещи — английский костюм, шляпу или штаны. Костаки давно исчез — при мне его не существовало. Пиджака никогда не снимал, пиджак был всегда строго парадный, черный, иностранцы давали без размера. У него были роскошные английские ботинки, но после первого удара по футбольному мячу они разваливались. В футбол часто играли — он на воротах, я бью. В Звенигороде в деревне были одни ворота, ребятишки гоняли — он тотчас же, как приехал, встал в ворота. Считался видным вратарем, Маслаченко. Летом 67-го года мы ездили в Коломенское — Холин, Зверев и жена американского журналиста, гоняли в футбол. Как он там крутился и вертелся в черном костюме! Но вообще мы все были чудаки — у меня тоже был румынский костюм в полоску, черная шляпа, в таком виде я приходил в американское посольство. Все уже исчезли, а мы только появлялись в посольстве.
С Рудиком они ездили в Тарусу, когда ты дал заказ на пейзажи.
Он боялся Тарусы, с тех пор как их с Плавинским там сильно побили палками. С Харитоновым, Куклесом и Надькой Сдельниковой они решили устроить «Барбизон», как говорил Плавинский, рисовать пейзажи. Но их перебили, был большой погром — местные комсомольцы решили уничтожить гнездовище московских бандитов и алкашей. В 67-м году я жил в Тарусе с Натальей Пархоменко, он приехал на один день, переночевал на полу. Моя подруга им увлеклась: «Какой интересный и смешной тип! Смотришь, и все время хочется смеяться, давай его возьмем с собой!» Нос крючком вниз, как у турка, и он все время крутился-вертелся, такие кренделя выкидывал перед ней! Я сидел в сторонке, не принимал участия в этих играх — не то чтобы ревность, мне было скучно, все это надоело со страшной силой. Ему нравилось положение клоуна перед бабой, ему в данном случае хотелось быть паяцем. Он любил неожиданных людей — если перед ним иностранцы, он начинал выебываться. Она же не тот человек, чтобы позволить над собой издеваться, — сразу сделает отставку и кончится все представление. Такая игра продолжалась два года.
Зверев провоцировал окружающих?
Не думаю, не его стиль. Он скорее своим собственным поведением провоцировал, его выпендреж вызывал гнев, негативные эмоции у людей. Если мстил, то бабам, не знаю за что. Считал, что бабы — неисправимые существа, которых надо казнить. В силу вечных неудачных романов, видимо. В то же время жить без них не мог. С Пархоменко скорее была общая компания, потом он очень уважал людей, которые ценили его творчество целиком — и рисование, и человека, и всевозможные пассажи. Для него это был почтенный зритель, к которому он относился с уважением, и выпендреж был еще красочнее, еще интереснее. Он старался человека как-то обворожить, быть еще лучше, выше. Игра!
Иностранцам он был интересен как «Распутин»?
Только на час, жить с таким человеком было невозможно больше суток, и его сразу выбрасывали. В пьяном виде вывозили на вокзал и бросали в сквер.
А с кем из художников он дружил по-настоящему?
В начале, до 65-го года, он очень сильно дружил с Плавинским, с 57-го года, восемь лет, неразлейвода. Связывали пьянство, треп, дип-арт, одно и то же увлечение иностранцами, одни и те же заботы в искусстве. Харитонов был тихий алкоголик, жил напротив в деревянном бараке — но напивался и становился буйным, как и они. Троица алкашей, буйствовали между собой в основном. Харитонов один раз зашел ко мне в подвал, уже непьющий, скучный дурачок. Посидел и ушел. Мне не понравился — неинтересный человек. Такой же скучный был Юрий Васильич Титов. Несет какую-то ахинею, какие-то религиозные штучки, которые школьники знают. Муть — ни остроумно, ни глубоко — никак. У меня подвала тогда не было, у них был свой. Направо от высотки на Смоленке стояли обычные дома мещанские в два этажа, внутри одного двора и был подвал Плавинского, неподалеку жил Амальрик — одна шайка географически. Из подвала Плавинского можно было видеть, как выходят жандармы из Министерства иностранных дел. Я у него был проездом — раз или два, был занят совсем другими делами — ВГИК, кино, активно рисовал для издателей, — а их и близко не подпускали к этому делу. Они часто вместе ездили к Костакису, просили выпивон, магарыч, деньги, он им что-то давал, бутылку виски или водки — «Толичка, Димочка», и они смывались, довольные жизнью. Потом Димка женился на киношнице Волковой и перебрался к ней. Волкова оказалась мещанкой московской, не терпевшей присутствия посторонних лиц, и Звереву были закрыты все двери. Встречались они в подвале на Маяковке, который снял Плавинский, а потом исчез вообще в 67-м году, переехал к черту на кулички и для Москвы пропал. И тогда эстафету перенял Немухин. Больше никого не было — я и Немухин. Зверев садился на «Б», от меня четыре остановки до немухинского подвала, от Немухина шел к старухам. Немухин глушил стаканами, перепить его было очень трудно. Если ни с того ни с сего появлялась Лида, то начинался погром. Она вышибала все вещи, летели бутылки, шапки, тряпки. Зверев, забывая перчатки и калоши, выскакивал наверх и куда-то сматывался немедленно, поймав такси по ходу дела. Мне тоже доставалось на орехи.
Кто такие «реалисты» из проезда Художественного театра?
Мы часто ездили туда вместе к его учителю Николаю Васильевичу Синицыну, который преподавал в ремесленном училище, имел хороший преподавательский пост, у него учились Толя Зверев, Генка Валетов, многие другие. Зверев его страшно уважал, постоянно навещал, подчинялся, и он, кажется, один из первых заметил природный талант самородка Зверева, деревенского парня с большим напором в искусстве. Потом уже появились Румнев, Волконский, Костаки. Николай Васильевич жил с Кажданом наверху, он Зверева с художниками Леонтовичем и Мышкиным и познакомил: «Вот, члены МОСХа, уважаемые люди!» А поскольку все мосховцы пьют до зеленых соплей, то они сошлись на почве выпивона, других эстетических подпор не было. Леонтович был запойный пьяница, а какая разница, с кем пить, если хочется? Это были реалисты-импрессионисты, у них был размашистый мазок, наброски такие же делали, как Зверев в зоопарке, — я не видел никакой разницы. Просто у них были заказные работы от фонда, например «Ремонт трактора на машинно-тракторной станции»: один мужик в ватнике сидит на снегу, другой курит, с какой-то ходовой вещи это срисовано, Дудинцева или Репина, «Запорожцы пишут письмо султану». Но когда художник знает, что делает халтуру, он всегда посоветуется с друзьями, что делать — это дальше отставить, а то — ближе, фон затереть или выпуклым сделать, дом нарисовать в объеме или плоский, — а Зверев давал толковые советы, потому что знал это наизусть, по школе. Заработка там никакого не было, это был просто притон алкогольный — у нас были иностранные заказы, чем он жил, а там пропивал.
Помнишь, как он попал к «старухе» Асеевой?
У старухи Зверев очутился через Мишку Левидова. Мишка Левидов-Одноралов снимал комнату у старухи Марии Синяковой, знаменитой художницы. Жили они на Малой Бронной, во дворе огромного дома, напротив подвала Немухина за рестораном «Пекин» на улице Красина, где до него жил Плавинский. Подвал в три окна, вход со двора. Я и Зверев с Мишкой Левидовым выходили оттуда, Мишка сказал: «Пошли посмотрим мои картинки». — «Где ты живешь?» — «Вот, снимаю у старухи Синяковой чердак». Мы поперлись туда, по улице Остужева, через пустырь во двор, грязной черной лестницей поднялись наверх, в запущенную стариковскую квартиру, огромный чердак с роялем, за ним одна старуха, другая рисует, а третья слушает. Потом выяснилось, что это три сестры, все замуж вышли за писателей, одна за Асеева, другая за Гетта, третья была невеста Хлебникова. Сидели, болтали, Синякова показывала картинки свои примитивистские, буддистские, небольшого размера, старенькая была и рисовала неохотно. Авангардом там вообще не пахло, просто три обыкновенные пыльные старухи. Но Зверев привязался и стал туда ходить в гости как бы к Мишке, потом к Синяковой, а потом уже пригласила старуха Ксения Михайловна Асеева, которая слушала.
Асеева сыграла не лучшую роль в судьбе Цветаевой в Чистополе — об этом рассказывал мамин муж, Юрий Оснос, у которого она ночевала перед Елабугой.
Жила она в большой квартире на улице Горького, которую Асеев получил от Сталина как главный поэт. Асеев умер в 63-м году, а это был 68-й год, когда Зверев поссорился со своей возлюбленной цыганкой и был в творческом поиске, не знал, за кого уцепиться. Он все время приходил: «Старуха-старуха, меня обманула-выгнала!» Я говорю: «Что за старуха, почему выгоняет?» — «Я пришел, там штыковой боец Шманкевич сидит, в карты играет. Что мне делать, я ее люблю, а она, блядь, врагов моих к себе нагоняет!» — «Пойдем посмотрим, что за Шманкевич?» Сели в такси, поехали на угол Горького — заходим, сидят два старика, играют в карты, мирно, тихо. Нет никакой ебли, ничего! Ему не нравится, что посторонний сидит, мешает ему выпендриваться, захватил инициативу и внимание старухи. Мы вчетвером сели играть в подкидного дурака допоздна, а потом я ушел. Шашек у старухи не было, может, он с ней играл отдельно, в спальне, но вчетвером мы играли в дурака. Зверев признавал только дурака и был в карточной игре непобедим. Строго соблюдал правила — не дай бог дотронуться до карты, до колоды — все запрещено, деспот в игре!