суриковских студентов во главе с профессором Невежиным, а Сурик — главный бастион реализма в России. И они приперлись всей гурьбой, 15 человек. За ними приехал на черном ЗИМе один Кукрыникс — лысый, с острым носом, Крылов. Устроил там разнос, «всех пересажать-перестрелять» и уехал. Ну а художники отделались легким испугом, забрали картинки и ушли. Правда, директор Дома культуры Перевозчиков полетел, шрифтовик Валя Коновалов тоже — за превышение полномочий. О выставке «запрещенных в Москве модернистов» говорила Би-би-си, — не знаю, кто пустил утку. Может, Виктор Луи заезжал? Народ грянул со всех сторон, люди ехали из Питера, из Сибири, но было поздно — выставку прикрыли.
Картинки ведь были невинные?
Почему, вещи Володи Галацкого были все абстрактные. Самостоятельные вещи, никакого отношения к соцреализму не имеющие. У меня была картина «Красная корова». И на самом деле красная корова шла по тротуару, не в степи, а среди каменных домов. Люди не понимали. А в Тарусе действительно прогоняли стадо через площадь Ленина постоянно, и я нарисовал. Вторая — какие-то лодки. Каждый работал под себя, группа не представляла единой школы. Все рисовали весной, в доме у Эдика, где я все время тусовался вокруг Аркадия Штейнберга. Там был телефон, чем мы и пользовались, ходили туда звонить в Москву, хотя жили за три-четыре километра на горе. В его отсутствие мы жили в этом доме, даже когда там не было Эдика. Когда Аркадий приезжал, мы расходились по другим дворам, потом опять собирались, потрепаться за бутылкой — всегда находились дела.
В конце 50-х в Москве появилась мода на квартирные выставки. В каком-то виде это стало возрождением русской салонной традиции.
Это не выставки в современном понятии, а показ в салоне и обсуждение. Иногда у человека нет гвоздя, где повесить на стенке, — стенка занята фотокарточками мамы и папы. Или так изъедены клопами и ободраны обои, что туда вешать картинку невозможно. Поэтому их выставляли на полу, на диване, вокруг, по стенам, собиралось общество. Первые домашние выставки сделал Андрей Волконский. Другого уровня, конечно, чем у Зинаиды Волконской. Одним из первых сделал выставку Святослав Рихтер, в 57-м году, после первой поездки за границу. Краснопевцев выставил картонки, собрались музыканты и интеллектуалы и начали обсуждать. Поговорили, пришли другие. Выпивонов, как на современном вернисаже, не было. Человек приходит, приносит бутылку водки или на кухне выпивает, болтает.
Кем был Илья Иоганович Цырлин?
Цырлин был такой брюнет, небольшого роста, полноватый, с коротко стриженной красивой шевелюрой, ничем не выделялся из толпы, не отличался от среднего советского человека. Портфель, костюм, галстук. Про него была статья, что-то про двурушника. У нас во ВГИКе статья ходила по рукам — люди обалдели, профессор тихо-мирно ходил на кафедру, никто не подозревал, что у него есть второе дно. Если человек профессор, то обязан преподавать идеологические дисциплины, искусство Ренессанса, импрессионизма с марксистской точки зрения, а он вечером устраивал у себя вечера запрещенного искусства. Арифметически двурушник! Миша Кулаков был у него фаворит, вне всяких конкуренций. Кулаков был такой красавчик, спортсмен, а Цырлин любил мускулистых ребят. Не знаю, как они познакомились, но Кулаков ездил между Москвой и Ленинградом, а в 76-м году уехал в Рим, где стал европейским художником — не русским, не итальянским, не американским, а просто художником. Он много делает, оформляет метро в Риме, например. В газете все о Цырлине порасписали, все гадости физиологические. После этого он пить начал много, уехал в Ленинград и там скончался через год. После его кончины все прекратилось, люди забыли о существовании дома Шаляпина, как будто и не существовало никогда. Все держалось на его инициативе. Потом появился профессор какой-то вместо него, но у него не было такого разворота.
Папашей Танги стал Костаки?
Похож! Правда, Танги давал краски, Костаки вместо красок давал виски. Он был щедрый человек, но считал, что рисунки молодых художников больше не стоят. Если он может Явленского купить за 100 рублей, почему он должен давать Воробьеву, Штейнбергу или Плавинскому больше? Вообще Костаки к молодым художникам никак не относился и никогда в сущности их не покупал. Было десять покупок в самом начале — у Зверева, Плавинского, Лиды Мастерковой, на этом его собирательство молодых «новаторов» кончилось. Никто ничего не дарил, кроме Димки Краснопевцева, который был в каком-то христианском родстве с ним — не то он крестил детей Костаки, не то его крестили. Но в России никогда не покупали картин, картины ничего не стоили. Все художники-профессионалы, которые мне попадались, картины уничтожали, рвали тут же на глазах. Картины, которые они рисовали, сдавали в худфонд, получали деньги и пропивали в кабаках.
Судьба картин их не интересовала?
Вообще искусство как таковое их не интересовало! И вдруг появляется человек, который за какие-то почеркушки платит деньги. Костаки ввел капиталистические отношения в Москве, они были убогие и ничтожные, но это была коммерция, он давал деньги за никому не нужные асоциальные произведения, 5, 10 рублей, бутылку виски. Шел слух, что Костаки покупает Зверева по 5-10 рублей. Уже в начале 60-х годов в Москве созрела определенная тенденция среди молодых художников-маргиналов, которые не нужны официальным институтам: попасть к Костаки! Два плана было — попасть на летнюю выставку в Тарусе и загнать картины Костаки. Было горячее время, когда он еще интересовался молодежью, охотился. Мне загнать удалось — в 63-м году он приехал в Звенигород и у меня две картины купил. Он уже знал о моем существовании — кто-то свистнул. Так что мы работали для Костаки. Была еще задняя мысль, что можно проскочить в какое-то официальное учреждение и там показаться, пролезть, легализоваться, чтобы не дергала милиция, не проверяла документы и не сажала за тунеядство в Сибирь. Эдика поймали в 61-м году за тунеядство, ему грозила ссылка в Красноярский край, и выручил прокурор Малец, который пришел на общественное собрание в ЖЭК и сказал: «Знаете, был такой художник Ван Гог, он никогда не работал, но считается самой яркой звездой мирового искусства. Вы что, его тоже сошлете за тунеядство?» — «Но это же все за границей, не у нас! У нас каждый здоровый человек должен трудиться на пользу обществу, а они тут постоянно пьянствуют с утра до вечера, не ходят на работу. Надо выслать в Сибирь!» Но прокурор Малец Эдика выручил.
Первым вашим меценатом стал прокурор?
Больше даже — отец, покровитель. Он был генерал-лейтенант, имел кабинет в Минюсте рядом с министром Теребиловым. Он был старше лет на двадцать, воевал, до войны закончил юридический факультет. В Вене он служил в Смерше — наверное, не одного пустил под расстрел. Проходили тысячи людей: казаки, дезертиры, власовцы. Колоссальное влияние было супруги Рут — она все-таки родилась в заграничной семье, а австрийская культура была до войны высочайшей. Родители были антифашисты, благородная позиция по тем временам. У него было врожденное свойство помогать людям, необязательно художникам. Думаю, что, если бы к нему попал какой-нибудь симпатичный алкаш или больной, он бы помогал ему вместо меня. Малец, паренек, приехавший откуда-то из белорусской глуши, из которого могла получиться просто палка обыкновенная, но вышел человек чувствительный к культуре, литературе, там, где появлялась какая-то несправедливость малейшая, он тут же освобождал людей из тюрьмы. Достаточно было одного телефонного звонка.
Прирожденный гуманист?
Однажды пришел приятель, сын бывшего министра культуры Большакова, живший в сталинском доме рядом с кинотеатром «Форум». Большаков читал Сталину на ночь поэзию басом и крутил фильмы, был главный киномеханик Кремля. Коля Большаков был молодой автомобилист, у него был старый «Москвич», мы с ним сдружились, и он видел, что у меня есть какой-то контакт с влиятельными людьми. И он говорит: «Слушай, моего приятеля в Тверской области, где-то под Завидовом, посадили на семь лет ни за что. Детишки местных начальников кого-то зарезали, а показали на этого мужичка, и, поскольку вся местная юстиция куплена с корнем начальством, решили мужика засадить в тюрьму, а этих выпустить на волю». Коля его отлично знал, я рассказал об этом случае прокурору, он говорит: «А ты уверен, что он невиновен?» Я не знал, но, судя по рассказам Коли Большакова, человек был невинный, его засадили враги. «Ладно, попробую, хотя ты меня, конечно, заставляешь лишнюю работу делать». Он пришел в бюро, позвонил в Тверь, сказал «прислать мне дело номер такое-то». Там начался переполох, дело ему тут же доставили, он все внимательно прочел, потратив полчаса, и увидел, что все фальшиво, от первой страницы до последней. И он перезвонил туда и сказал: «Пересмотрите, пожалуйста, это дело, вижу, что здесь есть нарушение социалистической законности». Через месяц мужик приехал в Москву, привез здоровую рыбину, пришел ко мне в подвал и сказал: «Я хочу видеть моего спасителя!» Звоню прокурору: «Коля Большаков сидит с мужиком из Твери! Приходи есть рыбу!» — «Раз рыбу, тогда приду». Приехал, рыбу зажарили, выпили бутылку коньяка, мужик благодарил, встал чуть ли не на колени. Так он спасал людей, не нарушая ни одной буквы советского закона. Достаточно внимательно пересмотреть дело, как человек невиновен и выходит на волю. Начальство тоже было все за законность, за проверку.
Но как генерал мог пить водку в подвале с тверским мужиком?
Он редко ходил в подвал, в основном я у него торчал, мыться к нему ходил на «Аэропорт». Потом убили сына, он развелся с женой, женился на твоей соседке Саше, которая была моложе его лет на двадцать. Прокурор для меня был очень светлой личностью, не знаю, как для других. Но человек всегда состоит из темных и светлых частей. Он не собирал картин, был обыкновенный московский гуманист. Знакомство со мной, Мишкой, Эдиком, Борухом, Айги помогло ему почувствовать, что существует какой-то другой общественный настрой. Он мне за 10 лет предсказал победу Горбачева, сказав, что власть возьмет коммунист-либерал. Что другого варианта нет и быть не может. Такой был профессор Габричевский, такой был академик Валентин Валентинович Новожилов в Ленинграде, покровитель Яковлева. Люди из каких-то особых соображений помогали несчастным бедствующим художникам. Иногда плохим — необязательно хорошим.