Потом появились чешские критики, активно способствовавшие введению московской живописи в европейский культурный контекст.
Их культурная прослойка была связана с Европой. Они приезжали в Союз и очень любили русских. Потом чехи заинтересовались первым русским авангардом — все пошло через них. Чехи, как всякие нормальные люди, хотели свободы. И все было подготовлено к Пражской весне. А для того чтобы получить свободу, надо было получить культурную независимость от государства. У них ведь все на нас было похоже. Чехи все были коммунисты и социалисты и смотрели на Советский Союз. Тогда ведь появился Роже Гароди и т. д. И чехи искали возможность видеть близкий им художественный язык. Но они не хотели разрушать совдеп. Халупецкий писал, что могут быть две параллели и не нужно художников изолировать. У чехов-то все было нормально, не было преследований, и они выставлялись в западных галереях. Особенно после Пражской весны. А потом им дали журнал свой.
Когда Нина Стивенс вывезла в Америку свою коллекцию, резонанса не было?
Это вообще очень темная история. По-моему, это все лубянские дела, и ее просто использовали. А может, она и сама там работала. Покупали работы из-за надписи «Сделано в СССР». Не думаю, что Васька Ситников кого-то послушал, никто ему не приказывал храмы рисовать. Васька был продукт эпохи. Тогда ведь возник интерес к религии не только у Ситникова. Тогда появился и Глеб Якунин. Солженицын начал писать. А Ситникова покупали как диссидента, до сих пор у моей приятельницы-француженки Ситников висит, очень плохой. И она все время: «Васенька, Васенька, я у него училась!» А он был действительно незаурядный тип. Но я к нему не ходил, хотя у нас были отношения вполне любовные. Я вообще все это общение не очень любил. Я общался с Кабаковым — мы даже дружили, потом разошлись. С Янкилевским. С Франциско Инфантэ до сих пор очень хорошие отношения. С писателями общался, Феликс Светов был моим крестным. Вот — мой круг. А так я одиноко жил, неинтересно мне все было. Есть свое дело, есть чужое, делить нечего. Так, собирались, то у меня, то у Кабакова, выпивали, вели замечательный разговор. Регулярно, почти что каждую неделю.
Соц-арт в той же компании придумали?
Соц-арт придумал Эрик Булатов, но мне это абсолютно неинтересно. Я так нажрался совдепа, что терпеть не могу все эти разговоры о нем. Хотя Булатов — крупный художник, вся социология эта мне отвратительна. Я Вейсберга люблю. Краснопевцева. Мишку Шварцмана. Вот мои герои, они мне ближе. Мне были интересны Моранди, итальянцы, Малевич, хоть и постепенно он мне открылся. Я и Танги хорошо знал, был даже под его влиянием — но у меня это все органика. Какие-то альбомы у Кабакова были хорошие, хотя меня смущал немного литературный текст. Но когда я на Запад приехал, то увидел, что там с этим текстом работали давно. Да и все это было уже написано в 20-30-х годах. И Холин, и дед Кропивницкий, и Кабаков хорошо все это знали. Хармса почитайте — он герой и сейчас очень актуальный со всей этой социалкой.
Кабаков держал нос по ветру и учуял момент, когда, приехав на Запад, занялся «тотальной инсталляцией».
Я думаю, кто-то ему подсказывал. Он использовал, конечно, и Комара с Меламидом, и русский авангард. Но ведь пустое место было, никого же не было больше! А у него нюх на критиков. Он понял, что нужно все время много говорить. Так же, как Бойс. Бесконечно говорить и тем самым создавать ауру. И Кабаков стал болтать бесконечно, хотя он и неглупый человек.
Кабаков добился того, что «мы сами становимся персонажами его персонажей», как написал Пацюков. Тем самым из повелителя мух художник превращается в Сталина.
Я очень не люблю слово «мы». Но каждый имеет право на свое собственное мнение. Это — личное мнение Пацюкова. Если они начнут развенчивать Кабакова, то будут развенчивать себя. А все они сели на этого коня. Малевича-то не развенчаешь. И Татлина тоже. А Салахова — можно. И Кабакова. Потому что Кабаков — продолжение нормального советского искусства. Я говорил Эрику Булатову, что то, что он выставил в галерее, — ужасно слабо. Повторы, нормальная проституция. Я никогда не понимал Севы Некрасова. Я любил Мандельштама и Ахматову и его не мог читать абсолютно. Хлебникова я знал хорошо.
Но Маяковский, скажем, массовый поэт, а Хлебников — поэт для поэтов.
Но Некрасов-то для чего? Не массовый и не элитарный — какая-то дребедень жэковская.
Некрасов поэт замечательный, но все время воюет, утверждая, что украли место в литературе. Сложно продираться сквозь многочисленные повторы, упреки и обвинения.
Мне дали почитать его книгу в галерее Крокина. Кошмар полный. Мерзкая книга, вообще непонятно зачем сделанная. Я об этом с Эриком говорил. Борется против Гройса? Это его личная позиция. Но самое главное не в этом, а в том, что она очень скучная, неинтересная. Главное, что вся эта дребедень гроша ломаного не стоит с точки зрения жизни, смерти и вообще истории. Очень материалистично это все. Против кого он борется? Против Гройса? Обидели его? Обогнал его этот, Пригов? Ну и что? Сегодня Пригов, завтра Некрасов — все равно Пушкиных нету! И Мандельштамов. А Бродский им всем показал. Я же помню, как все его ругали! А сегодня Бродский очень актуален и востребован не только элитарной публикой. Он поднял проблемы и закончил целую эпоху. Так же, как и Цветаева.
«Ирка сварила суп и манную кашу. Мы ели, и Эдик пил с похмелья крепкий чай. Вчера говорили с Эдиком о продаже картинок. Не покупают пока. Наше время еще не пришло». Как вам «Левиафан» Гробмана?
Мне понравилось! Тем, что это дневник и в этом плане читается с большим интересом. Мне это интересно, как документ, где нет никакой оценки.
Но в глазах рябит от калейдоскопа персонажей, обмен сплошной — картина на икону, икона на фисгармонию!
Гробман большой был делец! Но книга гораздо интереснее, чем рассуждения Гройса с Кабаковым, что вообще глупость какая-то. Все стали писателями! Эрик Булатов говорит мне: «Ну что ж ты не пишешь!» — «Старик, ну что ж я буду при жизни писать! Надо иметь дар к этому делу. А самоутверждаться, давать свою оценку времени, что было, что не было — не мое это дело». Брускин даже стал писать — маленькие новеллки еврейские. Пивоваров тоже — «Тайный агент» или «наблюдатель». Брусиловский мне свою книгу подарил, но ее невозможно читать. Я читаю эмигрантскую литературу в основном, так что как-то неинтересно мне это все. Мы думаем, что делаем историю, а мы — тень этой истории. К тому же выясняется, что весь идеализм, который был в то время, испарился. И практически ничего не изменилось — границу пересекли, вот и все. «Конец прекрасной эпохи» — правильно у Бродского было написано.
Авангардисты 20-х по сути своей были богоборцами. В ваших работах четко прослеживается христианская символика.
Нужно внимательно почитать переписку Малевича с Гершензоном, который уж никакой не богоборец. А Малевич — абсолютно религиозный художник, только сектант. Может, хлыст — у них же иконы были геометрические. Без Бога-то в России ведь невозможно. Как бы они ни боролись с Богом, все были верующими. Это проблема культуры и культового сознания. Без Голгофы трудно быть артистом в России. Очень трудно.
Катя Деготь написала о присущей вам этике Фалька, а не Малевича: «Беспредметный крест у Штейнберга стал христианским символом. Отвлеченный белый фон заменен небесно-голубым, формы снабжены уменьшительными суффиксами, все пронизано несвойственной Малевичу сентиментальностью и милостью к падшим».
Но Фальк не только религиозный художник, он и картошку рисовал. Она, конечно, имеет право на свое мнение, но все это — фарисейская болтовня. «Крест» и «падшие» не связаны даже словесно. Философски это полная глупость! Я ведь символист на самом деле. И ничего я не открывал. Я просто расшифровал другой ракурс Казимира Малевича. Да не только Малевича. У меня же и пейзаж существует, структуры всякие, связанные с культурой, а не с культом. Во всяком случае, я очень серьезно к этому отношусь — это моя экзистенция. Вот что получается — я всегда говорил, что я связан с Европой. Я — русский продолжатель «Ecole de Paris». Я перекинул мостик времен — вот и вся моя заслуга. Я из Москвы уехал в Тарусу через Париж. А так я давно уехал в себя. Здесь я работаю немного, в основном на Западе. Психологически очень трудно перестроиться. Да и возраст уже не тот. Тяжело. Болел. Два года практически вообще в России не был, лечился во Франции. Мог бы жить вообще в Европе спокойно, не хуже, чем здесь. Но не хочу, поздно. Туда надо уезжать, когда тебе 10–12 лет. Я ведь и так европеизировался, так как язык моего искусства очень связан с Европой, с Русским Парижем.
Де Сталь, Поляков, Ланской, Дмитриенко. Их работы совсем недавно впервые были показаны на родине, в Русском музее и Эрмитаже. Откуда появилась эта ваша связь с русско-французской абстракцией?
Не знаю. Я — продолжатель московской школы, но более понятен европейскому сознанию. В плане языка художественного, востребованности. Потому и успех у меня там больший, чем здесь. Американцам я вообще непонятен, хотя у меня и там много поклонников. Хотя я себя считаю почвенником, Глезер меня даже назвал монархистом, что, может быть, справедливо. Хотя я и не поклонник Романова, но знал настоящего потомка. В Италии я жил у Лены Мологоди, которая субсидировала книгу мою и Бродского — я там рисовал, а он стихи писал. Она была замужем за сенатором, и в их же доме жил настоящий Романов, который и знать не хочет никакого царского отпрыска. Может, история с возвращением монархии и имеет будущее — в Англии она ведь существует. Можем посмотреть на чужие дела и взять себе за образец. Почему нет.
Но вернулась монархия в наше время лишь в Испании, да и то по личной воле Франко.
Наши правители считают себя выше Франко и выше Бога самого — что захотят, то и делают. Тот же Ельцин, тот же Никита Сергеевич Хрущев. Отдал земли Израилю под апельсины, кусок земли, принадлежавший России, — там сейчас маленький монастырь остался. Или скандал в Манеже — ну что он, специалист по искусству? Я на этой выставке не был, но это же при мне все было. Я пошел, посмотрел, конечно, что там выставили. Никонов — неплохой художник, но сегодня ничего не представляет. И чего «Геологов» ругать было? Нормальная картинка: на ослах или лошадях кто-то куда-то едет.