Идеально другие. Художники о шестидесятых — страница 89 из 122

учика. Тогда был запрет на «Мир искусства», хотя он висел в Третьяковке, а Глазунов очень хорошо использовал этот язык. Экспрессионизм, огромные глаза и головы он взял у восточногерманской художницы Кетти Кольвиц, сидевшей в концлагере, и у художника Бориса Пророкова, царство ему небесное.

Но Толя Зверев был человек, мало заинтересованный в своей карьере. Учился он до тех пор, пока не переступал табу, и тогда его отовсюду убирали. Даже в армию отправили. Мифология его достигла своей вершины с попаданием к Костаки и композитору Андрею Волконскому. И тут началась его миграция между традиционными русскими салонами. Ведь говорить можно было только в квартирах или пивнушке. Но в пивнушке Толя ерничал, а там имел возможность заработать деньги и получить аплодисменты. Потом, впрочем, ерничанье он перенес и на салоны. Но тогда все это было вполне серьезно. Потом появился Маркевич, французский дирижер русского происхождения, который был покорен его языком художественным и сделал ему выставку в Париже и Швейцарии. А когда ты выставляешься на Западе, да еще о тебе пишут, что ты русский Пикассо, да плюс ко всему Маркевич в обнимку с Рихтером и Дягилевым, аплодисменты возносятся выше Александрийского столпа. И Толечка начал немножечко сдавать. Зверев сам себя погубил. У Костаки ведь тоже глаза особенного не было, неправда это все. Роман этот должен был когда-нибудь кончиться. Время изживало Зверева. Толя сам мне сказал: «Старик, я в 60-х годах кончился». Ну и стал уже хиханьки делать, не осознавая, что стал актером. А Костаки к нему всегда хорошо относился и всегда его защищал. «Мой Толечка!» Но был такой случай: Толя к нему пришел просить на лишнюю бутылку, а тот говорит: «Вот тебе веревка, иди удавись, и тогда ты будешь стоить огро-о-мных денюжек!» Это его точные слова. Или они сидят с Костаки, пьют — Костаки любил выпить. «Толечка, ты просто гений!» А Толя: «Георгий Дионисыч! Гений вы, а не я!» — «Толечка, да ты просто гений!» Как и все коллекционеры, Георгий Дионисыч был довольно честолюбивый тип — но без честолюбия хорошего ничего не сделаешь.

Но одно дело — миф о Звереве, другое — сам Толя, очень умный человек, который свою жизнь превратил в искусство. Он все время что-то рисовал, но это было уже жеманство, навеянное мансардами французскими, когда Пикассо или Модильяни рисовали непонятно на каких листах. Он сам создал эту маску, а потом в нее поверил. И его жизнь стала актом художественным, в этом его заслуга. А рисование кончилось — это был придаток жизни. В последнее время он на жизнь жаловался, но это было уже замутненное сознание, подверженное раздражению. Он пытался свой недуг победить, но все время пил. Пил и играл, пил и играл в свой театр. Он все время притворялся, что у него денег нет, а деньги в кубышке у него были. На книжке у него деньги всегда были. И большие. А он у всех по рублику брал, на водку. Пили, конечно, все, но все и работали. Почему-то не выходили за пределы своих мастерских. А Толе нужен был зритель. Это человек, который не мог жить без людей, он не мог быть один. Когда я с ним познакомился, все его комплексы у него уже были. Так же он хлеб выковыривал и шампанским голову поливал. Это был театр. Синтез всех искусств — изобразительного, жизни и театра.

Я много могу случаев рассказать, но это не очень интересно. Как мы сидели в кафе, а он взял и схватил за зад официантку несчастную. Или в Тарусе схватил бабу, и мы все должны были страдать, а он сам больше всех. Были пляски, схватил он девицу, те к нему полезли, он кому-то шлепнул, просто ударил. Собралась компания, и мы начали удирать. Около музыкальной школы его догнали и отмудохали. И мы отвезли его в больницу. А потом наняли машину и отвезли в Москву, в Склиф. А тогда Плавинский со Зверевым люди довольно знаменитые были, богатые. Это были культовые фигуры — через Костаки, конечно. Плавинский, Зверев, Рабин. Как сейчас Булатов или Кабаков. Димка мог себе дом купить здесь! Потом, правда, продал его. Рисовать никто не умел особенно — один Плавинский только. И Борис Прохорович Аксенов однажды заказал ему портрет Ленина, на какое-то событие. Плавинский по клеточкам нарисовал Лукича. А мой братец, Борух, с которым они выпивали там же, взял и на лбу ему фашистский знак пририсовал. Оставили и ушли пьяные. А знаешь, что это такое в то время было? Борис Прохорович приходит — ему же сдавать работу надо. И видит. Как у него инфаркта не было! И они срочно все замазали за 15 минут. Вот — гениальная история, о которой не пишет Валька Воробьев.

В то время, когда Зверев попал в больницу, был большой интерес к Зощенко. Плавинский очень хорошо его читал и очень талантливо литературно пишет. А так как у каждого художника есть момент импровизона, он придумал эту историю с отрезанным ухом и милиционером, выпавшим из окна. Но есть разные мифологии, есть миф о Паскале, который сказал, что бог Иакова сделан лучше, чем бог химии и физики. Не помню дословно. Но этот язык останавливает время. А то, что упал милиционер из окна, — бытовой уровень, при чем здесь культура? И талантливые мемуары Плавинского — в духе времени, когда Хармса открыли и Зощенко. Даже стихи Зверева — в духе абсурда. Он стихи всегда писал, сам читал, и другие читали. Вообще, был поэт ходячий. Любил в шашки играть, был гениальный шашист. Они с Плавинским все время играли. Мой отец не переносил Зверева, всю его похабень. Говорил, что все это просто распущенность, а никакая не независимость. Папа мой был очень возмущен, когда Зверев пришел, взял ножик и стал кидать в дом. Целый день кидал. И до того докидался, что из бревна одни щепки торчали. С тех пор как нам пиздюлей дали, когда мы чуть не погибли из-за его хеппенинга, я его больше в Тарусе не видел. Но я уехал в середине 60-х, и он мог приезжать без меня.

Ни одной жены я его не видел. Кроме Риты Данилиной, любовницы Толиной, которая потом была любовницей Холина, а потом любовницей Воробьева. Надя Сдельникова была его любовницей, которая живет в Швеции сейчас. Слышал, что дети есть, но я ни одного не видел. Асеева была вдовой из богемы 20-х годов. Всего их было три сестры. Оксана увидела в Звереве зеркало той жизни. Зверев уже внутренне был стар, хотя по возрасту молодой. Кроме того, она уже немного безумная была. Асеева сама начала развенчивать свою жизнь, прожив весь совдеп и всю славу своего мужа, которой она знала цену. Это была ее попытка отказаться от буржуазного советского адаптирования. И она нашла свой остров спасения в этом сумасшедшем. И произошло совпадение — в Звереве появилась ее последняя возможность цепляться за жизнь. Для него тоже — он был уже полумертв как художник. И для него она стала Христом, воскрешавшим мертвых. Если серьезно к этому подходить, я думаю, что это скорее всего так. Я так думаю, потому что очень люблю Толю, и к ней я хорошо относился. Что до Асеевой — любовницы Сталина, Толя Зверев тоже мифы делал. Если он стихи сочинял, то и придумывать умел. А может, это и так было — откуда я знаю.

Зверев — человек очень большой одаренности, но он, к сожалению, времени не выдерживает. Недавно я видел его ранние рисунки 50-х годов, хорошие рисунки, мастерски сделанные, но не больше. За эти полвека прошла вся история искусств, и в Европе, и в России. Но его язык не вышел за рамки тех идей, которые были в то время, когда он начинал как художник. Уже были и Чекрыгин, и «Бубновый валет», и символисты, и супрематисты. Это чисто русская боковая линия в искусстве, с проблесками гениальности. Это мое личное мнение — может быть, я ошибаюсь. Чтобы оценить его творчество, нужен серьезный искусствоведческий анализ. Конечно, к этой оценке нужно подключать фактор времени — я же говорю на уровне русской географии. Но с другой стороны, его жизнь, его органика между рисованием и жестом есть тот персонализм, который был продиктован французскими философами Камю и Сартром, если отбросить всю социологию, конечно. Вот с этой точки зрения и надо разбираться.

Он мне сам сказал, что кончился в 60-х годах. А остальное — говно. Выставка, которую Немухин делал в 80-х годах, — салон чистый был. Глазки, губки, какие-то странные пейзажи, церкви какие-то. Но в 50-60-е годы он был гениальный художник, это правда. Толя мог говорить что угодно, но сейчас надо уже оценивать вещи — время-то прошло после его смерти. Конечно, Толя уже в истории русского искусства и сегодня есть большой интерес к нему. Это о многом говорит. Толя абсолютно выше того говна, что в конце века выплеснулось в искусство. Все эти протестные актуальные дела. Он, конечно, был в России первопроходцем. Этим занимались и футуристы, но очень скромно. Одна выставка чего стоит — приличные люди, шестикратно раздутая мифология, а он — взял и обоссал. И я, конечно, помню его похороны — толпа безумцев в Обыденской церкви, десять чучмеков, тащивших его гроб на руках. Потом эта пьянка в кафе. Последняя ночь святого! Это он ведь дирижером был всего. Но маразм — тоже искусство, и с точки зрения современности его надо расценивать как гения, первопроходца в искусстве.

Галя Маневич права, говоря, что «для того, чтобы общаться с этим человеком, нужно было отказаться от себя. В твой дом сразу же входит театр Зверева со всей своей атрибутикой». Но она более терпеливый человек, для меня выдержать эту пошлость было невозможно. Один раз, второй, третий. В четвертый раз оставалось только надеть ему мешок на голову и сказать: «Старик, прекрати!» Я просто перестал с ним общаться, и он даже боялся ко мне приходить. Знал, что выгоню. Хотя я знал людей, которые покупали у него стихи, картины. Покойный Лева Рыжов, например. И Зверев над ним издевался на моих глазах. Когда он чувствовал у кого слабинку, то начинал свои мазохистские шизофренические дела. Может, он вымещал свои собственные обиды, но, когда человек действительно был в него влюблен, и не просто словесно, а еще и помогал экономически, что было тогда не так просто, — все-таки надо его уважать. Или не брать деньги. И нечего издеваться над ним. Он постоянно боялся, что его посадят в психушку. КГБ мы все боялись, а Зверев — вдвойне, потому что был ку-ку. Что это, признак шизофрении? Или его страх перед ГБ? Мне кажется, что это мания преследования у него была. Но он очень остроумный человек был! Любил всякие прибаутки. Очень хорошо знал и видел человека, который сидит перед ним. Моментально оценивал его. У Толи была безукоризненная оценка. У него ко многим было ревнивое отношение, но он точно знал, кто есть кто по таланту. И он говорил об этом в лицо. И боялся тех, кто не велся на провокации. Если человек раскусывал его, то он начинал тихо себя вести.