— Полагаю, что так, сэр.
— Полагаешь?
— Это так и есть, сэр.
— Ты не одобряешь его образа жизни?
— Наверное, он мне не совсем по вкусу, сэр.
— Сознаешь ли ты, что может наступить день, когда тебе придется выбирать между Богом и мамоной?
— Да, сэр.
— Ты обсуждал это с отцом Мерго?
— Нет, сэр.
— Так обсуди.
— Хорошо, сэр.
— Ты думал когда-нибудь о принятии сана?
— Часто, сэр, — сказал Пим, сделав вдохновенное лицо.
— Существует особый фонд, Пим, фонд для неимущих мальчиков, желающих в дальнейшем принять священнический сан. Казначей считает, что ты можешь попытаться стать стипендиатом этого фонда.
— Понимаю, сэр.
Отец Мерго был зубастый изгой, чья трудновыполнимая, учитывая его пролетарское происхождение, задача состояла в том, чтобы изображать из себя полномочного представителя Господа Бога и странствовать по частным школам в поисках талантов. Если Уиллоу был громокипящим и крутым, как утес, так сказать, Мейкпис Уотермастер нараспашку, Мерго извивался в своей сутане, как завязанная в мешок ласка. Если взгляд Уиллоу выражал отвагу и незамутненное знанием простодушие, то в глазах Мерго читались страдания и муки одиночества в келье.
— Он трехнутый, — заявил Сефтон Бойд, — погляди, какие у него струпья на лодыжках. Эта свинья раздирает их в кровь во время молитвы!
— Он умерщвляет плоть, — сказал Пим.
— Магнус? — Это откликнулся Мерго, говорил он гнусавым северным выговором. — Как тебя назвали? Раб божий Магнус? Нет, ты Инок Божий Парвус.
Мимолетная хищная улыбка сверкнула на красных губах — рубец, который никак не затянется.
— Приходи сегодня вечером, — предложил он. — Вверх по парадной лестнице. Гостевая комната. Постучишь.
— Ты, педик полоумный! Он тебя щупать будет! — выкрикнул Сефтон Бойд вне себя от ревности. Но Мерго, как догадался Магнус, еще никого не щупал. Бесприютные руки отшельника, словно спутанные внутри сутаны какими-то невидимыми путами, выныривали на поверхность, только когда он ел или молился. Весь остаток летнего семестра Пим витал в эмпириях немыслимой вседозволенности. Еще недели не прошло с того дня, как Уиллоу пригрозил выпороть мальчика, заявившего, что крикет — дело добровольное. А теперь Пиму достаточно было сказать, что он идет на прогулку с Мерго, и его освобождали от любых спортивных игр, от которых он желал освободиться. Если он не писал сочинений, на это почему-то смотрели сквозь пальцы, если он заслужил наказания — наказание откладывалось. Во время изматывающих пеших или велосипедных прогулок, в маленьких деревенских чайных, а то и по ночам, примостившись где-нибудь в уголке убогой комнаты, Пим с энтузиазмом рассказывал о себе, выдвигая версии, попеременно то шокировавшие, то восхищавшие их обоих.
Затхлая материальность его домашнего уклада. Тяга его к вере и любви. Его борьба с демонами самоуничижения и искусителями типа Сефтона Бойда. Его чистые, как у брата с сестрой, отношения с Белиндой.
— А каникулы? — как-то раз осведомился Мерго.
Был вечер, и они пробирались по конной тропинке, по обочинам которой в траве обнимались парочки.
— Веселишься напропалую? Получаешь удовольствие?
— Каникулы — это настоящая пустыня, — отвечал верный Пим. — И для Белинды — тоже. Ее отец — биржевой маклер.
Образ этот подхлестнул Мерго, как удар кнута.
— Значит, пустыня? Дебри? Я разверну сравнение. Христос тоже был в пустыне, Инок. И чертовски долго. Так же как и святой Антоний. Антоний двадцать лет прослужил в заштатной грязной крепости на Ниле. Возможно, ты забыл об этом.
— Я и не знал никогда.
— Тем не менее это так. Но это не мешало ему говорить с Богом, а Богу — с ним. Антоний не имел никаких привилегий — ни денег, ни имущества, ни шикарных автомобилей, ни дочек биржевых маклеров. Он лишь творил молитвы.
— Я знаю, — сказал Пим.
— Иди в Лайм. Повинуйся зову. Будь как Антоний.
— Что ты сотворил со своей прической? Где твой вихор? — в тот же вечер вскричал Сефтон Бойд.
— Остриг.
Хохот Сефтона Бойда резко оборвался.
— Ты как обезьяна: во всем копируешь Мерго, — негромко сказал Сефтон Бойд. — Влюбился ты, что ли, б… полоумная!
Дни Сефтона Бойда были сочтены. Мистер Уиллоу посчитал молодого Кеннета чересчур развитым для его школы.
Итак, вот вам и другой Пим, Джек, и можете дополнить им мое досье, хоть этот Пим не только не вызывает восхищения, но даже, как я подозреваю, и не совсем понятен вам, а вот Поппи с первого дня знала о его существовании. О том Пиме, что не ведает покоя, пока не завоюет любви ближнего, а после прорубает себе путь к отступлению, и чем вернее — тем лучше. О том Пиме, что чужд цинизма и действует всегда в полном соответствии с убеждениями. Кто является двигателем событий, сам становясь их жертвой, и называет это «принять решение», который втягивается в бессмысленные отношения и называет это «хранить верность». О том Пиме, что отклоняет приглашение провести две недели с семейством Сефтона Бойда в Шотландии, вместе со всеми, включая Джемайму, из-за обещания, которое он дал какому-то манчестерскому фанатику, присутствовать на всенощном бдении, готовя себя к жизни, которую вовсе не собирался вести. О Пиме, который ежедневно пишет письма Белинде из-за того, что Джемайма некогда усомнилась в его достоинствах. О Пиме — жонглере на празднике, прыгающем вокруг стола и подбрасывающем в воздух одну за другой идиотские тарелки, потому что ни на секунду не может позволить себе разочаровать кого-либо и тем уронить свое достоинство. И так все и катится, и он задыхается от церковных благовоний, и спит в келье, где пахнет мокрой собачьей шкурой, и чуть не загибается от тушеной крапивы — и все это, чтобы проявить набожность, заплатить за учение в школе и вызвать восхищение Мерго. А пока он громоздит новые обязательства на старые, убеждая себя, что находится на пути к райскому блаженству, в то время как на самом деле он все глубже увязает в неразберихе собственных чувств. По прошествии недели ему надо было посетить харфордский лагерь для мальчиков, приют для верующих в Шропшире, принять участие в тред-юнионистском шествии в Уэйкфилде и в празднике Богоявления в Дерби. По прошествии двух недель в Англии не осталось графства, где он не продемонстрировал бы своей набожности, и не один раз, а многократно, что не мешало ему время от времени обращаться мыслью к отвергнутой им жизни и воображать себя изможденным апостолом веры, помогающим красавицам и миллионерам ступить на путь христианского аскетизма.
Прошел месяц, прежде чем случилось то, чего он ждал, и Господь протянул ему руку помощи, исполнив тем самым мечту Пима.
«Немедленно ждем на Честер-стрит. Присутствие крайне важно в национальных и международных интересах.
Ричард Т. Пим, управляющий ПимКорп.»
— Придется тебе ехать, — сказал Мерго, вручая Пиму в паузе между молитвами злополучную телеграмму, и по впалым его щекам заструились слезы.
— Не думаю, что выдержу это, — отозвался Пим, не менее взволнованный. — Все деньги, деньги, всюду там одни деньги!
Они прошли мимо маленькой печатни, мимо мастерской, где занимались плетением корзин, через огороды к калитке, за которой начинался другой мир — мир Рика.
— Ты ведь не сам послал эту телеграмму, Инок? — спросил Мерго.
Пим побожился, что не сам. И это было правдой.
— Ты даже понятия не имеешь о своей власти, — сказал Мерго. — По-моему, я теперь совершенно другой человек.
Пиму никогда не приходила в голову мысль о том, что Мерго способен как-то измениться.
— Что ж, — сказал Мерго, в последний раз грустно поежившись.
— До свидания, — сказал Пим. — И спасибо.
Но впереди обоим светила надежда: Пим обещал вернуться к Рождеству, когда возвращаются все странники.
Сумасшедшие перемены и виражи, Том. Сумасшедшие сомнения, страсти, привязанности. Они сильнее, когда опасность уже позади. Приблизительно в это же время я написал Дороти — послав письмо для передачи ей на имя сэра Мейкписа Уотермастера в Палату Общин, хотя и знал о его смерти. Неделю я ждал ответа, а потом уже позабыл обо всем, когда вдруг нежданно-негаданно хитрость моя была вознаграждена надушенным письмецом с пятнами не то слез, не то вина, написанным на линованной, вырванной из блокнота бумаге, без адреса, но со штампом Восточного Лондона, в котором я никогда не был. Письмо это сейчас передо мной.
«Твой голос донесся издалека по прошествии стольких лет, мой дорогой! Письмо я положила в кухонный комод к скатертям и салфеткам, чтобы иметь возможность читать и перечитывать его, как только выдастся свободная минутка. Буду на Юстонском вокзале, на платформе в 3 часа в четверг без Герби. В руках у меня будет букет лаванды, которую ты всегда так любил».
Уже сожалея о своем решении, Пим прибыл на вокзал с опозданием и расположился в уголке охраны под железным навесом поближе к мешкам с почтой. Кругом толклись разного вида мамаши — одни вполне подходящие, другие — не столь, но ни одну из них он не хотел бы для себя. Одна из женщин, как ему показалось, тискала завернутый в газету букетик, но он уже решил, что ошибся платформой. Пим желал встретить милую свою Дороти, а вовсе не какую-то ковыляющую старую курицу в клоунской шляпе.
Будний вечер, Том. Машины и автобусы на Честер-стрит шумят и поплескивают под дождем, но внутри рейхсканцелярии — солнечно и ясно.
— Звать меня Каннингхем, юный джентльмен, — на невнятном языке чужестранца объявляет плотный мужчина и быстро закрывает за ним дверь, словно боится, что внутрь влетят микробы. — Мое первое — хитрость, мое второе — ветчина.[20] Так, значит, вы сын и наследник? Приветствую вас, юный джентльмен!
— Как поживаете? — вежливо откликается Пим.
— Как и следует оптимисту, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем с присущей жителям Центральной Европы обстоятельностью и склонностью к буквализму. — Думаю, что мы на пути к взаимопониманию. Поначалу естественно некоторое сопротивление, но я различаю свет в конце тоннеля.