— Жаль, что ты не рассказал нам этого раньше.
— Но это не имеет значения. Вас это не должно интересовать. Большинство этих деталей я знаю от герра Оллингера. Он любит посплетничать.
Машина Бразерхуда стоит снаружи. Мужчина и мальчик сидят в ней, но Бразерхуд спрашивает Пима, каких политических взглядов придерживается Аксель. Пим говорит, что Аксель презирает всякую определенность взглядов. Бразерхуд просит: «Поподробнее». Больше он не пишет, и голова его на фоне окошка неподвижна. Пим рассказывает, что Аксель однажды заметил, будто боль — качество демократическое.
— Что он читает? — спрашивает Бразерхуд.
— Да все читает. Все, что война помешала ему прочесть. И часто печатает. По ночам главным образом.
— Что же он печатает?
— Говорит, книгу.
— Так что же он читает?
— Да все. Иногда, когда он болен, я беру для него книги из библиотеки.
— На свое имя?
— Да.
— Немного неосмотрительно. Что же ты берешь?
— Книги самые разные.
— Поподробнее.
Пим повиновался и с неизбежностью дошел до Маркса и Энгельса и других подозрительных авторов. Бразерхуд записывает все имена и названия и уже возле дома спрашивает, кто такой «Дюринг».
Бразерхуд расспрашивает о привычках Акселя. Пим говорит, что тот любит сигареты, любит водку, а иногда пьет вишневку. Виски он не упомянул.
Бразерхуд спрашивает про сексуальную жизнь Акселя Отбросив свою сдержанность в этом вопросе, Пим заявляет, что Аксель придерживается двойной сексуальной ориентации.
— Поподробнее, — опять просит Бразерхуд.
Пим старается вовсю, хотя о сексуальной ориентации Акселя знает даже меньше, чем он уверен, это то, что в отличие от него, Пима, сексуальность Акселя носит практический характер.
— У него бывают женщины, — говорит Пим с неодобрением, как о вещи и ему не чуждой. — Обычно какая-нибудь красотка из «Космо», которая готовит ему и натирает пол. Он зовет их «мои Марты». Вначале я подумал, что речь идет о каких-то мортирах.
«Дорогой мой папочка, —
писал Пим в тот вечер, одинокий и несчастный на своем чердаке, — дела мои прекрасны, и голова моя идет кругом от всех этих лекций и семинаров, хотя тебя мне по-прежнему жутко не хватает. Единственное, что неприятно, это то, что друг мой недавно меня предал».
Как любил Пим Акселя в последующие недели! День-другой, правда, он его ненавидел, так сильно, что не мог заставить себя даже приблизиться к нему. Его возмущало в нем все, возмущало любое движение по ту сторону радиатора. Он относится ко мне снисходительно. Он издевается над моим невежеством, не уважая моих сильных сторон. Он чванный немец худшего сорта, и Джек прав, приглядывая за ним. И больше чем всегда его возмущали Марты, на цыпочках поднимавшиеся к нему по лестнице, как робкие ученицы в святилище великого мыслителя, а через два часа спускавшиеся оттуда. Он распутник, извращенец. Он вертит ими как хочет, в точности как пытался вертеть мной. Пим усердно записывал в дневнике все эти приходы и перемещения, чтобы при следующей встрече отдать все это Бразерхуду. Много времени он проводил и в буфете третьего разряда, устремляя на Элизабет задумчивый, отуманенный взгляд. Но все эти попытки уйти и отдалиться не увенчались успехом, и привязанность к Акселю росла с каждым днем. Он понял, что может определить, в каком настроении находится его друг, по темпу его машинки — взволнован ли он, или сердит, или устал. «Он пишет доносы на нас, — убеждал он себя, сам в это не веря, — он поставляет сведения об иностранных студентах своему немецкому шефу, а тот платит ему за это. Он нацистский преступник, ставший коммунистическим шпионом в подражание своему леваку-отцу».
— Когда же мы наконец познакомимся с произведением? — однажды робко спросил Пим Акселя во дни их дружбы.
— Когда я наконец закончу, а издатель наконец издаст.
— А почему мне сейчас нельзя?
— Потому что ты снимешь сливки, и останется снятое молоко.
— А о чем это все?
— Это секрет, сэр Магнус, и, если скажу, никогда ничего не напишется.
«Пишет своего „Вильгельма Мейстера“, — раздраженно думал Пим. — А это ведь моя идея, не его!»
По движениям Акселя Пим угадывал его состояние: когда слышал, как он ударяет спичкой по коробку, зажигая очередную сигару, знал, что у него бессонница. Когда того донимали боли, раздавался топот по деревянному настилу коридора. После нескольких таких ночей Пим возненавидел Акселя и за его легкомыслие. Почему, в самом деле, он не ляжет опять в больницу? «Распевает немецкие марши, — записывал он в дневник, имея в виду донесения Бразерхуду. — Сегодня вечером в уборной пропел до конца „Хорст Вессель“». На третью ночь, когда Пим давно уже лег, дверь его вдруг распахнулась, и он увидел Акселя, кутавшегося в халат герра Оллингера.
— Ну? Ты еще не простил меня?
— За что я должен тебя прощать? — отвечал Пим, предусмотрительно пряча под перину свой секретный дневник.
Аксель стоял в дверях. Халат на нем смешно болтался. Усы его слиплись от пота.
— Дай-ка мне виски от того священника, — сказал он.
После этого Пим отпустил Акселя не раньше чем стер с его лица всякую тень подозрения. Бежали недели, началась весна, и Пим решил, что ничего не произошло и что он вообще никогда не предавал Акселя, потому что, если бы это случилось, результат не заставил бы себя так долго ждать. Время от времени Бразерхуд задавал ему один-два дополнительных вопроса, но это уже было привычно. Однажды он спросил: «Можешь ты назвать вечер, когда его точно не будет дома?» Но Пим возразил, что в отношении Акселя никакой точности быть не может. «Ну послушай, почему бы тебе не угостить его обедом где-нибудь за наш счет?» — сказал тогда Бразерхуд. И был вечер, когда Пим попробовал это сделать. Он сказал Акселю, что получил кучу денег от отца и вот было бы здорово, если бы они опять оделись, как тогда, когда навещали мемориальные места Томаса Манна, и отправились куда-нибудь. Но Аксель покачал головой с осмотрительностью, в смысл которой Пим предпочел не углубляться. После этого Пим вел наблюдения, борясь за Акселя всеми доступными ему способами, то отрицая для себя вообще существование Бразерхуда, то радуясь тому, что с Акселем ничего не случилось, что он относил исключительно за счет его, Пима, ловкости в обращении с силами, поистине неумолимыми.
Они пришли очень ранним весенним утром, в часы, когда боишься их больше всего, потому что как никогда хочешь жить и страшишься смерти. Скоро, если я сам не сделаю этот приход необязательным, они точно так же придут и за мной. И если это произойдет, клянусь, я посчитаю их приход справедливым и восхищусь этим движением по кругу. У них был ключ от входной двери, и они знали, как снять цепочки герра Оллингера, немного похожие на те, на которые запирается мисс Даббер. Они изучили дом и снаружи, и внутри, потому что не один месяц вели за ним наблюдение, фотографируя всех наших гостей, подсылая в дом лжегазовщиков и лжемойщиков окон, задерживая и перечитывая почту и, уж конечно, подслушивая сумбурные телефонные разговоры герра Оллингера с его кредиторами и несчастными подопечными. Пим понял, что их было трое, по их крадущимся сантаклаусовым шагам на скрипучей лестнице наверху. Прежде чем подойти к двери Акселя, они заглянули в уборную. Пим понял это, услышав, как заскрипела дверь уборной, которую они оставили открытой. Потом он услышал, как заскрежетал вынутый из этой двери ключ, — они боялись, что настигнутый преступник может в отчаянии попробовать там запереться. Но сам Пим сделать ничего не мог, потому что в это время он спал, и ему снились страшные сны его детства. Снилась Липси и брат ее Аарон и то, как вместе с Аароном он столкнул ее с крыши школы мистера Гримбла. Снилось, что возле дома ждет карета «скорой помощи», как та, что приехала за Дороти в «Поляны», и что герр Оллингер хочет остановить поднимающихся по лестнице, но ему велят убираться к себе, яростно рявкая на него на швейцарском диалекте. Снилось, что он слышит крик: «Пим, подонок, где ты там прячешься?» — от двери Акселя и сразу же вслед за тем короткую и шумную схватку одного калеки с тремя дюжими молодцами, ворвавшимися в комнату, и яростные протесты Бастля, которого Аксель однажды обвинил в том, что он его, Акселя, личный Мефистофель. Но когда он поднял голову с подушки и вслушался в звуки реального мира, кругом было все тихо и абсолютно прекрасно.
Я затаил обиду против вас, Джек, признаюсь. Годами я мысленно вел с вами спор — вверх-вниз, и даже потом, через много лет после того, как сам поступил на службу в Фирму. Зачем вы так поступили с ним? Он не был англичанином и не был коммунистом, и военным преступником, которым его считали американцы, он тоже не был. Он не имел к вам никакого отношения. Единственное, что можно было поставить ему в вину, это его бедность, незаконное проживание в стране и его хромоту — плюс некоторое свободомыслие, качество, которое, по мнению некоторых, мы и призваны защищать в первую очередь, и я затаил на вас злобу, за что прошу теперь прощения. Потому что теперь я, конечно же, знаю, что вы вряд ли обдумывали то, что делали. Аксель послужил вам очередным материалом для бартерного обмена. Вы записали о нем сведения. В вашей интерпретации, на безукоризненно отпечатанных Уэнди страницах факты стали выглядеть ужасными и зловещими. Вы закурили трубку и восхищенно оглядели дело рук своих, и вы подумали: «Эй, держу пари, что стариканам швейцарцам это блюдо придется по вкусу; я угощу их этим и заработаю себе лишнее очко». Вы сделали один-два телефонных звонка и пригласили какого-нибудь знакомого из швейцарской службы безопасности на солидный завтрак в вашем любимом ресторане. За кофе и шнапсом вы быстро передали ему бурый конверт без надписи. Подумав, вы добавили к этому еще передачу копии своему американскому коллеге, потому что, заработав очко, почему не заработать другое, когда это проще простого? Ведь первыми-то в оборот его взяли янки, а то, что обвинение их было ложным, — это уж частности.