Идеальный советский писатель. Константин Симонов — итоги жизни — страница 4 из 6

Делалась эта вторая биография старательно и долго, и при всем том «без отрыва от производства». С одной стороны, в разгар холодной войны отпра­вился Симонов по прямому сталинскому заданию в Америку, сочинил пропагандную пьесу «Русский во­прос» и сборник стихов того же назначения (Сталин­ские премии 1947 и 1949 годов). Портреты его с орде­нами и медалями что ни день появлялись в газетах. Но одновременно набрасывал он первые штрихи дру­гого своего портрета. В конце 40-х, во время откро­венно антисемитской травли группы театральных кри­тиков (Юзовский, Борщаговский, Данин и другие), особенно досталось Александру Борщаговскому. Его лишили не только хлеба насущного, но даже из квар­тиры выгнали. Симонов за Борщаговского и других еврейских писателей не вступился, этого устав службы делать ему не позволял. Но, когда экзекуция закончи­лась, он от своих миллионов дал бедолаге Борщагов­скому взаймы 5 тысяч рублей, специально для работы над новым романом.

Слух о филантропическом жесте тотчас распро­странился по Москве. Факт был из редких. В глазах запуганной столичной интеллигенции Константин Си­монов сразу вошел в число благородных личностей. Нареканий со стороны властей за свой жест он не боялся: знал, что затравленный Борщаговский напи­шет именно то, что от него ждут. И действительно, года два спустя вышел в свет толстенный роман про то, как англичане во время Крымской войны бросили свою эскадру на русский Дальний Восток и как герои­чески отбили эту атаку русские люди. Назывался ро­ман А. Борщаговского «Русский флаг» и по своей направленности мало чем отличался от симоновского «Русского вопроса». В пору «холодной войны» именно таких сочинений в ЦК и желали. Власти остались до­вольны, прощенный Борщаговский — счастлив, но самые большие дивиденды получил Симонов: за ним прочно установилась репутация благородного, отзыв­чивого человека, друга гонимых.

Он не раз потом прибегал к тому же приему. Однако деньгами помогал не всякому и не каждому, его помощь всегда носила неожиданный характер, всегда рассчитана была на сенсацию. В 1958 году ду­шили голодом талантливого поэта и писателя Алек­сандра Яшина. Крестьянский сын Яшин провинился тем, что в сборнике «Литературная Москва» опубли­ковал рассказ «Рычаги» о крестьянах-партийцах, оглупленных, превращенных в рычаги государствен­ной машины. Симонов, по обыкновению своему, за преследуемого коллегу не вступился, но позже, узнав, что семья Яшина бедствует, передал жене поэта тыся­чу рублей. И снова шепот восхищения и удивления пронесся по литературным рядам, и старики из мол­чаливого меньшинства Союза писателей многозначи­тельно кивали, начисляя Константину Михайловичу еще один балл за поведение.

Впрочем, чаще пользовался Симонов не личным достоянием, а теми возможностями, которые предо­ставляло ему его должностное положение: напечатал Дудинцева, пообещал опубликовать роман Пастерна­ка, выпустил в свет еще два-три небанальных произве­дения поменьше масштабом. Особенно памятной осталась нам статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», опубликованная в пору симоновского редакторства в «Новом мире» (1955). Ходили слухи (слухи, слухи...), что именно он добился опубликования романа «Мастер и Маргарита» в жур­нале «Москва». Так и росла его слава либерала. Когда же вслед за тем совершал он очередное предательство или откатывался вместе с линией партии далеко на­право, среди современников всегда находились голоса сочувствующих: «Бедняга Симонов, вот и опять ему в ЦК выкручивают руки...»

Большой успех принесла ему в середине 60-х газет­ная дискуссия о псевдонимах. В статье «С опущенным забралом» Михаил Шолохов публично заявил тогда, что честному писателю псевдоним не нужен, честный не станет скрывать от читателя своего имени. Такое заявление в 60-х звучало анахронизмом. Шолохову хотелось воскресить недоброй памяти послевоенные годы и кампанию «безродных космополитов». Но по тактическим причинам антисемитский призыв в ЦК в тот момент поддержки не получил. Симонов тотчас использовал возникшую заминку, чтобы опубликовать в «Комсомольской правде» статью в защиту носите­лей псевдонимов. Он помянул о псевдонимах вождей революции, о псевдонимах Пушкина, Горького и Сал­тыкова-Щедрина. А также кокетливо сообщил, что сам он, Константин Симонов, в каком-то смысле тоже носит псевдоним: его настоящее имя Кирилл. Помню, с какой благодарностью восприняла эту статейку мос­ковская интеллигентная публика. На фоне того, что выплескивали в те годы на своих страницах черносо­тенные журналы «Огонек», «Октябрь» и «Молодая Гвардия», заметка о псевдонимах представлялась чу­дом либерализма. Не удивительно, что и Солженицын в ту пору оценил Симонова как «полунашего».

Случалось, правда, что либеральная репутация Константина Михайловича падала до весьма низкой отметки. Если арест Р. Бершадского и антисемитские фельетоны 1953 года были сочтены неизбежностью, продажа Дудинцева вызвала споры и даже сочувствие к редактору «Нового мира», то с Пастернаком все происходило на виду. В литературных кругах загово­рили о «приемах Симонова». Из уст в уста передавали едкую шутку Михаила Светлова: «Симонов — человек порядочный. Делая вам подлости, он не испытывает удовольствия». После «дела Пастернака» молчаливое меньшинство, которому Константин Михайлович так хотел понравиться, уже не находило ему никакого оправдания. В небольшую эту группу никак органи­зационно между собой не связанных людей входили Паустовский, Каверин, Вас. Гроссман, Твардовский, А. Бек, Степан Злобин, К. Чуковский, еще два-три писателя и несколько режиссеров. В 50-е годы, в эпоху до Сахарова и Солженицына, молчаливое меньшин­ство служило нравственным камертоном начинавшей мыслить России. К их слову прислушивались, на них равнялись молодые интеллигенты. Потеряв после «дела Пастернака» уважение этих стариков, Симонов увидел, что его «второй биографии» грозит смертель­ная опасность: сегодня эти люди — совесть эпохи — создают общественное мнение, завтра засядут за ме­муары... Надо было во что бы то ни стало вернуть к себе расположение «молчаливых». Симонов приду­мал, как это сделать.

Как бы невзначай, при встрече с наиболее видны­ми литераторами, он стал жаловаться на то, что утомлен писательскими дрязгами и давлением сверху (о давлении намекал очень тонко, без имен и фактов).

К чёрту всё! Он уезжает в глушь, будет заниматься только литературой. С мужественной интонацией, которая так шла ему, тоном человека много повидав­шего и много понявшего, он говорил коллегам: «Пи­сатель должен писать. Прочее же — от нечистого!» Прочего было довольно много: кроме нескольких пар­тийных и общественных постов, Симонов оставался также заместителем Генерального секретаря Союза писателей СССР и главным редактором «Нового ми­ра». Он расстался только с журналом, тут же приняв солидную должность корреспондента газеты «Прав­да» по Средней Азии, и уехал в Ташкент.

От Ташкента до Москвы — три часа лета, но Си­монов несколько лет продолжал играть в «жизнь в глуши». Он даже на Третий съезд писателей не поехал: «Писатель должен писать!» И, надо сказать, трюк этот ему полностью удался: помню сочувственные разговоры о бедном изгнаннике, «на котором ЦК выспался за Пастернака», о Константине Михайлови­че, который хотел как лучше, «а гады из ЦК...»

Вернулся Симонов через год или через полтора после смерти Бориса Пастернака, когда толки о тра­гедии великого поэта замолкли. Встретили корреспон­дента «Правды» в столице вполне дружелюбно: очень скоро он оказался членом Ревизионной комиссии Центрального комитета КПСС.

IV

...Семьдесят лет назад Ленин похвалил роман Горького «Мать». «Очень своевременная книга», — написал он. Прийдя к власти, большевики (хотя и не сразу) создали своевременную литературу, литературу, назначение которой в том только и со­стоит, чтобы своевременно откликаться на команды хозяев страны. Те, кто не научились сочинять «свое­временные» книги: Бабель, Булгаков, Зощенко, Плато­нов, Мандельштам, Ахматова, Пастернак — пошли под нож. Симонов, начинавший с искренних лиричес­ких стихов, быстро смекнул что к чему и переучился. Каждый год в нескольких издательствах выходят его произведения. И в каком бы жанре он ни выступал, книги его всегда своевременны, всегда соответ­ствуют политической нужде сего дня.

Был ли он талантлив? Об этом трудно судить. Законы и критерии «своевременной литературы» на­столько отличаются от критериев литературы вообще, что нет возможности сравнивать их между собой, как невозможно сравнивать рисунок на папиросной ко­робке с полотнами Рембрандта. У них разное назна­чение, разная судьба. Сочиненные в пору холодной войны пьесы «Чужая тень» и «Русский вопрос» нельзя исследовать по законам драматургии уже по одному тому, что сам автор не рассматривал их с этой точки зрения. То же самое можно сказать и о многих сбор­никах симоновских стихов и в том числе томике «Дру­зья и враги». Последний имеет несравненно большее отношение к дипломатическим нотам и газетным шпилькам эпохи Сталина и Трумена, нежели к сфере, где обитают поэтические музы.

О военных романах Симонова будущим литерату­роведам говорить будет еще труднее.

Константин Михайлович романы свои не писал. Он наговаривал текст на пленку, затем сотни и тысячи метров пленки передавал своему то ли литературному секретарю, то ли соавтору Евгению Воробьеву. Во­робьев, очень средний московский литератор, имел полномочия делать из этой болтовни готовые лите­ратурные произведения. Несколько моих знакомых вынуждены были редактировать эти рукописи. Они рассказывали, что в наговоренном на пленку тексте концы то и дело не сходились с концами, сюжет рвал­ся и расползался, белокурые герои к концу книги начи­нали кивать смоляными чубами, а мягкие козловые сапожки на ногах героини вдруг ни с того ни с сего на­чинали грубо скрипеть и стучать каблуками. В тех случаях, когда редакторы обращались по этому пово­ду с недоуменными вопросами, Симонов отделывался короткой фразой: «Спросите Воробьева!» Воробьев ворожил над чубами и сапогами, что-то выстригал, что-то вставлял, и все шло в типографию, где раз­множалось в миллионах экземпляров. Я как-то не ви­жу смысла анализировать такого рода синтетическую литературу...