Идеалы христианской жизни — страница 100 из 101

Ходит немало рассказов о таких мирских монахах. Бывали и женщины, которым по обязанности их звания приходилось бывать на балах и в других блестящих собраниях и которые доводили свой аскетизм до того, что, отправляясь на какие-нибудь собрания, клали в подошвы своих туфель мелко измолотую ореховую скорлупу.

В одной киевской обители я встретился с древним чтимым народом старцем, живым свидетелем тех благодетельных времен Киева, когда на престоле Киевской митрополии сиял кроткий митрополит Филарет, великий праведник, а рядом с ним стоял великий тайновидец и молитвенник, старец Киево-Печерской лавры Парфений.

Со мной был мой хороший знакомый, один князь, человек молодой еще и благочестивого настроения. Услышав его фамилию, старец спросил:

– А не было ли у вас бабушки? – и он назвал ее имя.

– Да, это моя родная бабушка – вы знавали ее?

– Как мне ее не знать: сколько раз я сопровождал к ней митрополита Филарета. Она близка была духом с покойным владыкой. Ее он тайно в монашество постриг с именем Марии.

Я слышал от князя об этой старушке, которая, много натерпевшись от самодура мужа, проводила уединенно и тихо свою старость, зная выезды только в церковь. Но ни один человек не знал, что она была тайная монахиня.

И все же еще выше этого мирского монашества то совершенное отвержение мира, ничем не нарушимое пребывание во Христе, каким является истинное монастырское монашество и отшельничество.

Если условия плоти так угнетают обычных людей, так отводят их от жизни духа, то какая радость, какой восторг видеть людей, почти освободившихся от этой тяжкой власти.

Вот великий Антоний в пустыне проводит время от времени по пяти дней без пищи, и после столь долгого поста довольствуется маленьким хлебом, который размачивает в соленой воде.

Когда он совсем одряхлел, иноки еле добились от него позволения приносить ему оливы, зелень и масло.

Часто ему случается проводить в молитве всю ночь. Бывало, отдохнув до полуночи, он поднимается и молится с воздетыми руками до восхода солнца или до трех часов ночи.

Он находит, что солнце мешает ему, и восклицает: «Солнце, солнце, зачем встаешь ты развлекать меня своими лучами, как будто ты выплываешь только для того, чтобы закрыть от меня блеск истинного Света».

Сладость, которую великий Антоний испытал при молитве, внушает ему какое-то равнодушие к плоти. Он смотрит на питание себя как на грустную необходимость, к которой он приступал с сожалением. Ему даже было стыдно чувствовать, что он не может убить ее в себе. Иногда, готовясь сесть за стол с братией, он оставлял их, или чтобы вовсе ничего не есть, или чтобы принять пищу одному, смущаясь делать это перед другими. В ту самую ночь, когда, быть может, верующие, но привязанные к миру люди Древней Руси проводили за шумным пиршеством, в эту самую ночь к великому отшельнику Сергию сходила для беседы с ним Царица Небесная, и в воздухе тихой обители прозвучала весть, застывшая в этом воздухе и вливающаяся в сердца верующих богомольцев: «Се, Пречистая грядет…» И в тот самый день Благовещения, когда так шумно в городах и селах и разряженные люди предаются праздничному катанью, в тесной келье затерянного среди лесов Сарова посещала великого Серафима Царица Небесная.

Задумался старец киевский Парфений над прочитанными где-то словами о том, что Богоматерь была первой инокиней, и видит он: идет полк преподобных отцов Киево-Печерских, а впереди их с жезлом в руках в монашеском одеянии Она, Которой были посвящены все мысли благоговейного старца, и раздался к нему чудный голос из молчаливых уст Ее: «Парфений, я монахиня».

Такой уже склад души, такое призвание – служить Богу и никого кроме Бога в мире не знать, а людей любить только для Бога и в Боге.

Цель монашествующих есть единственно спасение души.

Другой цели у монахов быть не может и быть не должно. Монах, начинающий свой путь, не должен думать о том или ином значении своего дела, о том, что через него будут спасаться другие люди.

В этом заключалось бы отсутствие смирения со стороны человека, который считал бы себя настолько слабым и недостойным, что боялся не уцелеть среди мирских соблазнов.

Мытарь, ставший у порога храма и взывающий: «Боже, милостив буди мне грешному», – мог ли такой мытарь думать, что он поведет людей к спасению!

Если бы кто-нибудь мог войти в душу монахов по склонности и призванию, если бы кто-нибудь мог раскрыть сердца таких людей, как Серафим Саровский, в молодые их годы, при начале их монашеского подвига, – конечно, там не нашлось бы ни малейшей мечты о том, что они будут что-нибудь значить для мира.

Иные думы, иные чувства…

Душа всеми силами своими почувствовала великую красоту духовной жизни, в восторге сознавала, что одно для нее во всей жизни дорого – это Бог; и останется здесь, у ног Христовых, как Мария, слушающая словеса благодати, падающие из уст Христовых.

В том высоком порыве любви к Богу, удивления и жажды Божества, которые увлекают христианина, созданного для монашеского подвига, там прямо немыслима какая-нибудь дума о людях.

И вот над человеком, с таким расположением вступающим в монашество, происходит одно из чудес монашества.

Чем больше и значительней углубляется человек в область иночества, чем больше жаждет полного единения с Богом и чем дальше уходит он поэтому от людей, тем он становится этим людям нужней.

Чем крепче затвор отшельника, чем в большую глушь он забрался, тем настойчивее и нетерпеливее стучит в эту запертую дверь мир. Отворенные кельи, смешавшиеся с миром, в нем растворившиеся – никому не нужны и не интересны, как исчадия этого самого мира.

Стучит же мир в затворы и гоняется за скрывающимися в лесах отшельниками, потому что такие люди – магнит для ищущей обновления души. Погруженность души в Бога, напряженное с Ним общение, весь тот в корне отличный от мира быт, в котором живут истинные иноки, – все это образует в них эту собранность и силу духа, выковывает из них тех особенных, во всем от мира отличных людей, которые так миру необходимы, как примеры высшей и лучшей жизни, как целители духа, молитвенники.

Значение монаха для жизни заключается в его идейном отдалении от мира. Чем более освободится монах от земного, чем дальше и глубже, говоря образно, уйдет он в небеса, тем драгоценнее и необходимее он для мира. И все это происходит само собой, помимо его воли и его намерения.

Не имея, таким образом, при начале и продолжении своего подвига вовсе в виду мира, монах становится для него нужным, когда он достигнет той единственной цели, с которой к своему деланию приступал, – исправления жизни, победы над грехом.

Поскольку монах свят, постольку он миру и нужен.

Главное, что руководит монахом, бегущим от мира, – это всепоглощающая любовь ко Христу.

Люди с такой любовью и в большинстве случаев с первой сознательной юности вступающие на иноческий путь – это, так сказать, монахи чистой воды.

Какой поэзией овеяна тайна этих душ – мальчиков Варфоломеев и Прохоров, будущих Сергиев Радонежских и Серафимом Саровских… Какая сила чувства наполняла эти детские сердца, когда, стоя перед старыми иноками и наедине в том торжественном, нерукотворном храме Господнем, какой представляет из себя природа, эти дети прислушивались изумленно к первым робким гимнам, которые запевало Богу их сердце, чтобы петь их не переставая на всем пространстве своей жизни, а потом, вознесясь с ними в высоту, не умолкнуть в веках веков у Престола славы.

Да, любовь, громадная, всепобеждающая, всепоглощающая любовь к таинственному, единственному, прекрасному Жениху души, к Которому душа стремится, по Котором тоскует, Которого зовет…

Есть люди, и тоже искренние, которые не сразу понимают, что слишком глубока их душа для иной какой-нибудь привязанности, кроме любви Божественной, что только огонь, который «воврещи» в сердца пришел Христос, – единый только этот огонь согреет их и даст им счастье, – раньше долго ищут на стороне, пока не поймут и не придут к Нему, усталые, изжив попусту много душевных сокровищ, испытав в юдоли греха много мучащих восторгов. И их принимает Господь… Но где тут красота отдачи Христу всей свежести своих чувств и сил, где та жертва, к которой когда-то Христос звал богатого юношу и от которой тот отказался?

Есть путь еще более дальний. Некоторые бросаются в иночество только тогда, когда все земное им изменило, когда надвинулось неисцелимое одиночество. И идут наудачу, что, может быть, углубление в мир религии наполнит им душу.

Тут, конечно, любви к Богу еще меньше.

Кроме этого чувства любви как побуждения к монашеству есть еще следующие идейные его основы.

Есть две глубоко интимные, деликатнейшие и великодушнейшие причины, которые могут увести от мира совестливого, вдумчивого и тонко чувствующего человека.

Причины эти в личной, так сказать, близости, в чуткой внимательности человека ко Христу и к человеку.

Многие ли из верующих, из считающих себя верующими, имеют ко Христу личное отношение? Многие ли продумывали в себе всю Его жизнь, до боли почувствовали, до слез, до оцепенения, всю тяжесть того, что совершено для каждого из нас этим воплотившимся Богом?

Помним что-то о страдании при Понтийском Пилате, выстаиваем кое-как двенадцать евангелий, весело несем домой горящую четверговую свечу. Но кто вместил, почувствовал и застыл в созерцании? Кто испытал жалость к этому странничеству по зною и пыли, к этому короткому, но пронзающему признанию: «Сын Человеческий не имеет где главы подклонить».

А страшное моление «до кровавого пота» в саду Гефсиманском, а предание, заушение «трости надломанной не преломившего», терновый венец – и наконец Голгофа – и звук молота, пробивающего гвозди через распростертые за нас руки…

– За меня, за меня! – вопит, терзается сердце, пораженное навсегда этой мировой минутой, и клянется от этого креста не отойти.

И вот молодые патриции бросают дворцы и должности – «С Тобой в нищете, с Тобой бесприютным, гонимым».