Идеи с границы познания. Эйнштейн, Гёдель и философия науки — страница 15 из 78

заболеванием – синдромом Дауна или болезнью Тея – Сакса, после чего родителям предлагается сделать зачастую мучительный выбор – рожать ребенка или прервать беременность. Еще больше контроля дает методика «селекции эмбрионов». Методом искусственного оплодотворения из яйцеклеток и сперматозоидов родителей создают in vitro несколько эмбрионов, затем проводят их генетический анализ и имплантируют в материнскую матку тот, чьи характеристики оказались лучше всех. Обе эти техники можно отнести к негативной евгенике, поскольку при обследовании выявляются гены, связанные с болезнями, а потенциально – и с другими особенностями, которые родители считают нежелательными, будь то низкий интеллект, ожирение, гомосексуальность или облысение. А возрождение положительной евгеники á la Гальтон можно усмотреть в применении репродуктивных техник, связанных с донорством спермы и яйцеклеток. В газетах «Лиги плюща» появились рекламные объявления, сулящие до пятидесяти тысяч долларов донорам яйцеклеток с подходящими данными – например, высокими оценками за государственные экзамены или голубыми глазами – а «нордические» гены набрали такую популярность во всем мире, что в Дании находится один из крупнейших банков спермы на планете.

На горизонте маячит и еще более радикальная евгеника – такого не представлял себе даже Гальтон. Вскоре мы сможем формировать наследственность своих потомков, непосредственно вмешиваясь в генетический материал на уровне клеток, из которых возникает эмбрион. Эта методика, так называемое редактирование зародышевой линии, в последние годы уже опробована на нескольких видах млекопитающих благодаря появлению новейшей технологии CRISPR (англ. clustered regularly interspaced short palindromic repeats – «короткие палиндромные повторы, регулярно расположенные группами») для целевого редактирования генов. Сторонники редактирования зародышевой линии утверждают, что вскоре оно станет доступным и для людей, это вопрос времени. Как правило, терапию зародышевой линии оправдывают тем, что она исключает генетические болезни и расстройства не только у человека, который родится с измененными генами, но и у всех его потомков. Но ведь ее можно использовать и для «улучшения породы». Если, например, исследователи выявят гены, связанные с повышенным интеллектом, спортивными талантами, счастьем, редактирование зародышевой линии позволит родителям евгенически подправлять своих детей в этом отношении. Более осторожные сторонники редактирования зародышевой линии утверждают, что его будут применять только для исправления генетических дефектов, а противники опасаются, что оно толкнет нас на скользкую дорожку евгенического «улучшения». Ведь если ребенка, обреченного на ненормально низкий интеллект, можно «излечить» манипуляциями с зародышевой линией, какие родители устоят перед искушением при помощи той же манипуляции добавить два-три десятка очков к нормальному IQ своего будущего отпрыска?

Гальтоновская евгеника была ошибочной, поскольку основывалась на плохих научных данных и применялась насильственно. Но цель Гальтона – избавить человечество от варварства – была вовсе не низменной. А новая евгеника, напротив, основана на относительно точных, пусть и далеко не полных, научных данных и вовсе не насильственна – ее можно назвать евгеникой laissez-faire, поскольку решения о генетическом «улучшении» детей будут принимать только родители. Более того, единственное принуждение, о котором раздумывают в этой связи, – это запрет подобных технологий на уровне государства, который способствовал бы сохранению естественного порядка вещей в генетике. В Европе, в отличие от США, манипуляции с зародышевой линией уже запрещены.

Туманна с моральной точки зрения именно цель новой евгеники. Если ее технологии применяются для генетического обогащения детей в соответствии с желаниями родителей (и их финансовыми возможностями), результатом может стать возникновение класса «генетических богатеев», которые будут умнее, здоровее и красивее «натуралов». Идеал «улучшения» отдельного человека, а не биологического вида – вот что составляет резкий контраст с гальтоновским представлением о евгенике.

«Улучшение нашей породы – одна из высочайших целей, какие только можно поставить перед собою, – объявил Гальтон в своем обращении о целях евгеники в 1904 году. – Мы не представляем себе, какой будет дальнейшая судьба человечества, но не сомневаемся, что труды по ее улучшению не менее благородны… и позором было бы отказаться от них». Вероятно, правильным было бы по примеру Мартина Брукса отмахнуться от этих слов как от «пустых проповедей». Но если сопоставить слова Гальтона с разговорами о «пост-человеческом» будущем дизайнерских детей, которые ведут новые евгеники, в них видится некоторая правда. Ведь у Гальтона, в отличие от наших современников, есть одно оправдание: он не мог даже представить себе, к чему приведет евгеника в историческом масштабе.

Часть третья. Математика чистая и нечистая

Глава шестая. Роман с математикой

Для всякого, кто изучал хоть что-нибудь из высшей математики, нет ничего естественнее, чем применить к ней слово «красота». Математическая красота, подобная, скажем, красоте позднего бетховенского квартета, складывается из странности и неотвратимости. Абстракции с простыми определениями выявляют скрытые сложности и прихотливые повороты. Между никак не связанными на первый взгляд структурами обнаруживаются загадочные соответствия. Возникают навевающие жуть закономерности – и они навевают жуть даже после того, как их объясняют строгой логикой.

Эти эстетические впечатления до того сильны, что один великий математик – Г. Г. Харди – даже провозгласил подлинным оправданием для существования математики именно красоту, а не полезность. Для Харди математика была в первую очередь искусством, творчеством. «Создаваемые математиком образы, подобно образам художника или поэта, должны обладать красотой; подобно краскам или словам, идеи должны сочетаться гармонически. Красота служит первым критерием: в мире нет места безобразной математике», – писал он в своей классической книге «Апология математика», вышедшей в 1940 году.

Как же следует реагировать человеку, столкнувшемуся с красотой математики? Ощутить удовольствие – это несомненно; возможно, еще и благоговение. Томас Джефферсон на 66-м году жизни писал, что размышление над математическими истинами помогает ему «коротать утомительные годы заката жизни». Бертран Рассел, который в автобиографии не без мелодраматизма утверждал, что не покончил с собой лишь потому, что хотел дальше изучать математику, писал, что она обладает «красотой холодной и строгой, подобной красоте скульптуры… возвышенно чистой и способной к суровому совершенству». У многих других красота математики вызывает гораздо более теплые чувства. Вероятно, о чем-то таком писал и Платон в «Пире». Там Сократ рассказывает собравшимся у пиршественного стола гостям, как жрица Диотима посвятила его в тайны Эрота – так греки называли желание во всех его разновидностях. Одна из форм Эрота – сексуальное желание, возбуждаемое физической красотой конкретного любимого человека. По словам Диотимы, такая разновидность – низшая. Однако Эрот, отточенный философией, способен распространяться на все более высокие объекты. И предпоследний из них, непосредственно перед платоновской идеей самой Красоты – вечная и совершенная красота, открываемая математическими науками. У того, кто способен оценить ее, возникает желание ее воспроизвести – не биологически, а интеллектуально, «разрешиться от бремени» прекрасными идеями и теориями. С точки зрения Диотимы, как, должно быть, и самого Платона, на красоту математики следует отвечать той формой Эрота, которую мы зовем любовью (бессмысленное, но интересное совпадение: ближе к концу «Апологии математика» Г. Г. Харди рассказывает, что на красоту математики ему открыл глаза кембриджский профессор по фамилии Love – «Любовь»).

Вот, к примеру, Эдуард Френкель, русский вундеркинд-математик, который стал гарвардским профессором в 21 год, а сейчас преподает в Беркли, – непоколебимый платоник. Эротом проникнута его очаровательная книга воспоминаний «Любовь и математика» – своего рода платоновское любовное письмо математике. В детстве красота математики поразила Френкеля в самое сердце. А когда, не достигнув и двадцати, он совершил новое математическое открытие, это было «как первый поцелуй». Математика была его страстью и приносила ему радость даже тогда, когда казалось, что он никогда ничего не достигнет в мире науки из-за антисемитизма, царившего в СССР.

Френкель хочет, чтобы эту радость и эту страсть разделили все. Но тут возникает некоторое препятствие. Математика – наука трудная и абстрактная, ее красота большинству из нас, похоже, недоступна. По словам немецкого поэта Ханса Магнуса Энценсбергера, математика – «слепое пятно нашей культуры, чуждая территория, куда смогла проникнуть лишь элита, лишь немногие посвященные». Даже высокообразованные люди не без гордости признают, что ничего не смыслят в математике. Беда в том, что никто не познакомил их с ее шедеврами. Математика, которую преподают в школе и даже в колледже (скажем, введение в математический анализ), в основном стара – ей сотни и даже тысячи лет – и по большей части предполагает решение скучных задач при помощи трудоемких вычислений.

Между тем математики в наши дни в основном занимаются совсем другим. Примерно в середине XIX века в математике произошла своего рода революция: центр внимания сместился с вычислений на научной основе к свободному созданию новых языков и новых структур. Математические доказательства при всей своей строгой логике стали больше похожи на повествования с основным сюжетом, боковыми ответвлениями, поворотами и развязками. Такой математики большинство из нас никогда не видели. Да, она подчас обескураживает. Но великие произведения искусства, даже трудные, зачастую являют свою красоту даже непосвященным. Фуга Баха трогает даже тех, кто не знаком с теорией контрапункта.