Идем! или Искусство ходить пешком — страница 11 из 33

Мы знакомимся.

— Кстати, мы проезжали мимо тебя, — говорит Пер Индрехюс[40], — глядя на тебя, я вспомнил былые времена. Сейчас никто не бродит по дорогам.

Никаких бродяг, никаких цыган, никаких странников и странниц, куда они все подевались? Сено уже скошено и собрано в стога, кругом в парках — теплые домишки, кирпичные заводики, дороги, закатанные в асфальт. Автомобили ликвидировали размеренный образ жизни.

— Вот эта модернизация норвежского образца и вытеснила бродяг из нашей жизни, — говорит Индрехюс. — Я вспоминаю Роттениккена[41]. И Хенрика Ларсена. Тогда по дорогам бродили музыканты. Я помню писателя Ханса Александра Хансена, друга Пройсена[42], он был профессиональный бродяга и попрошайка.

— Якоб Санде в юности был бродяга и моряк, но он пошел ко дну в Осло, — говорит Индрехюс, — он опустился в столице, в ее элитной западной части, среди чужих, совсем пропал. Лето он проводил на берегу, в Коббешьерете, но выпивал без меры, предался зеленому змию. Кстати, он еще и пел. Он пел и орал так, что его было слышно в Лендинге.

— В Эспедале, — уточняю я.

В зале начинает мигать свет.

— Как? Уже пора? — удивляется певец. — Неужели?

— Пора спать, — говорит Индрехюс.

Но мы продолжаем сидеть во дворе у Клоккаргардена, потягивая пиво из металлических банок.

— Вот Осмунн Улафсон Винье, — говорит Индрехюс, — был странником и поэтом, он тоже мечтал покинуть столицу, так что эта идея не нова.

И потому в горах

Я, житель долины, буду бродить,

И встречу друзей,

И забуду про все.

— Да, «Летние путевые заметки 1860 года» — самая трезвая книга во всей истории норвежской литературы. Она сдержанна и, кстати, так и осталась не завершенной, — говорит музыкант.

Винье пишет:

Да, эта страна, эти горные долины, —

сказал мне один человек, —

да, эта страна для ангелов.

— Ну да, — я молвил в ответ, —

наверное, ангелам не хватает пищи…

Он хмыкнул.

— Нет, у нас, конечно, не столько зерна,

сколько в Дании, но…

— Но, — добавил я с усмешкой, —

наши парни могут печь из него хлеб.

Открывая банку с пивом, он говорит:

— Но на самом деле Винье написал: «У нас есть парни, которые могут варить из него пиво!»

22

Утром я просыпаюсь, лежа под толстым белым пуховым одеялом, на мягкой подушке. Время еще раннее, и я продолжаю лежать. Можно подождать, пока солнце коснется изножья кровати, или когда лучи скользнут по лицу. Я даю себе отсрочку. Наконец, я встаю, меня трясет от похмелья, оно вцепилось в затылок, в волосы и стучит по вискам. Но как от него спастись? Сначала принять душ. А потом — плотно позавтракать и выпить чашку кофе, иначе я не смогу снова пуститься в дорогу и стряхнуть с себя остатки ночи и алкоголя.

В центре Дале есть кондитерская, там пекут домашний хлеб, пахнет только что смолотым кофе, там я смогу купить газеты. По традиции я выбираю столик у окна. Из окна я вижу автовокзал и банк, мимо идут прохожие. Она отделяется от толпы, мне нравятся ее руки и походка, волосы спадают на плечи, она направляется к кладбищу, к белой церкви. Церковь отбрасывает остроугольную тень на площадку, где две девочки играют с мячом. Солнце и мяч, меня охватывает знакомое чувство смутного страха и тревоги, я поспешно встаю и выхожу на улицу.

В торговом центре есть салон-парикмахерская, здесь привычный интерьер, зеркала и стулья в ряд, ручные фены и этажерки с ножницами и расческами, уютный свет, приятные запахи, стрекочут машинки. Умиротворяющие беседы, жужжащие голоса, я сажусь в холле для посетителей и листаю газету. Три девушки колдуют над стрижками, а я жду, пока одна из них, самая красивая, освободится и пригласит меня.

Стрижка так стрижка. Ты закрываешь глаза. А когда ты их откроешь, ты уже будешь другим. Преобразишься и постареешь.

Такое ощущение, что ты изменился. По сути-то остался прежним, но внешне изменился. Ты явно становишься старше. Короткие волосы делают лицо значительно резче, укрупняют нос.

Глаза становятся больше, они напоминают два светочувствительных цветка — то ли голубые ирисы, то ли лилии. Мягко очерченный рот, лицо со шрамами и следами побоев — это твое прошлое постепенно проступает в зеркале.

В юности у меня было самое обычное лицо, анонимное и как бы ничье. Ничем не примечательное и не запоминающееся. Потом оно начало покрываться шрамами, после драк и бокса. Лицо обретало свои очертания. Оно становилось жестче и решительнее. Пусть уж лучше у меня будет самое примитивное лицо. Такое лицо постоянно меняется, порою даже до неузнаваемости.

Вот уж что-что, а стричься я никогда не любил, но все же стригся так часто, что это походило на манию: долой волосы. Словно пытался расквитаться с тем, кто преследовал меня всю жизнь. Но чем чаще человек стрижется, тем больше он становится похож на самого себя. А если не стричься и не бриться, отрастить шевелюру и бороду, да еще и нацепить очки — тогда тебя никто не узнает. На тебе новая одежда, слегка мешковатый пиджак, брюки со складками, можно прибавить в весе несколько килограммов, раздаться вширь и изменить походку. И вот тебе уже тяжело ходить, ты никуда не спешишь, ты уже не размахиваешь руками. И однажды купив кепку, уже никогда не снимаешь ее. Кепка становится неотъемлемой частью головы, она словно прирастает к волосам.

Но сейчас все же пора постричься. И отправиться в парикмахерскую. Это в Стамбуле, в одном из переулков, в маленьком убогом и грязном салоне стригутся те, кому нечего скрывать. Бритое лицо. Лысая голова, долой всю шевелюру.

— Так тебе, говоришь, надо попасть в Хаугланд? — спрашивает она, — туда лучше пойти лесом. Вдоль Дальсфиорда, дойдешь до последних усадеб, а там дворами. Выйдешь на старую проселочную дорогу, повернешь к лесной тропинке, там еще стоит дорожный знак. Снова пойдешь через лес. А там уже центр Хаугланда. И озеро. Такой славный городок.

— Ну и что же там славного?

Я иду вдоль фиорда, постриженный и счастливый, у меня в рюкзаке бутерброд и бутылка вина. Я обращаюсь к гному: она прекрасна, говорю я. У меня есть ее имя и визитка, она сама мне ее дала, там указаны время работы и телефон, правда, не знаю, зачем, ведь я больше никогда не собираюсь там стричься.

Тишина такая, что я слышу только собственные шаги.

Пожалуй, я слишком долго был один.

Я позвоню ей завтра, завтра суббота, а почему бы и нет? Терять мне решительно нечего, она может сказать «нет», ну и ладно. Даже лучше, если она скажет «нет». Вероятно, она скажет «нет». Конечно же, она скажет «нет». Хорошо бы достать бутылку воды.

Так я дошел до последней усадьбы — мимо сада и фруктовых деревьев, через калитку и хутор, а там еще одна калитка, под осиной и березой, и тропинка под лиственным навесом.

Это относительно короткая прогулка. На вершине я устраиваю привал, ем, прислонившись спиной к камню, он греет меня, словно обнимает. Я прижимаюсь затылком к расщелине, касаюсь руками влажного мха и закрываю глаза: я слишком долго был один.

23

Сегодня суббота, и я звоню Янне в парикмахерскую.

— Ты вчера меня стригла, а сегодня я уже в Хаугланде, — говорю я.

Я обрушиваю на нее бурный нескончаемый словесный поток, настоящий водопад, словно пытаюсь утопить ее. Я слышу сомнение в ее голосе, но неуверенность переходит в решимость, и она говорит:

— Нет.

— Мы могли бы поплавать, — говорю я. — Мы бы поплавали, вместе пообедали бы и погуляли. Мы могли бы поболтать. Не говори «нет», скажи «да».

Янне долго молчит, а потом говорит:

— Я подумаю. Перезвони через полчаса.

Я перезваниваю через двадцать минут.

— Ну, что скажешь? — спрашиваю я.

Она все говорит и говорит, но я даже не слушаю. Она сомневается, она оговаривает себе условия, она говорит…

— Конечно, я обещаю, — говорю я.

Но смогу ли я выполнить свое обещание?

Янне приезжает на серебристой «Тойоте Королле», она в джинсах и белой блузке, в коричневых кожаных сапогах. Она скрывается за солнцезащитными очками, она в джинсовом пиджаке, который ее сильно обтягивает.

Я захожу за ней в номер и вижу сзади ее длинные ноги и стройный силуэт, на ней маленький рюкзак.

— Сними рюкзак, — говорю я.

Она скидывает его на пол, и я показываю ей комнату. Маленькая комната с деревянной скамейкой, которая заменяет кухонную мебель, крошечная спальня, ванная и терраса — больше ничего.

Мы сидим на террасе, она что-то рассказывает и вдруг замолкает.

Она спрашивает:

— Мне двадцать шесть. А тебе сколько?

Она говорит:

— Я учусь по вечерам. А ты чем занимаешься?

Я не собиралась к тебе, но это моя слабость, я не могу сказать «нет». Я ведь должна была сказать «нет», правда? А мне нравится твое лицо, и твои волосы, когда я стояла и стригла тебя, мне пришло в голову, что я как скульптор, леплю твое лицо. И отчасти твое лицо становится моим. Я могу стереть его, я могу со зла искалечить твою внешность, но я, конечно, этого не сделаю, и когда стрижка мне удается, я считаю, что это мое произведение.

Что ты думаешь о парикмахерах?

Дурацкая профессия, правда? Что за прихоть — тратить жизнь на какую-то ерунду? Мы стрижем и стрижем, всех подряд, а через несколько недель волосы отрастают, еще месяц — и кто вспомнит, какая у тебя была прическа. Ведь волосы — как сад, за ними нужно ухаживать. А я как садовник — состригаю все клочья и сорняки. Но волосы отрастают снова. Борьба с ними безнадежна. Вечная борьба с волосами.

— У меня древнейшая в мире профессия, — шутит она.

Я из набожной семьи, меня воспитывали в строгости. Но какое это имеет значение, все эти строгости — ерунда, у меня есть слабость, катастрофический порок, почти болезнь: я не могу сказать «нет».