Идентичность и цикл жизни — страница 22 из 37

как только может ненавидеть разумный человек любое дело, от которого не в состоянии избавиться. В марте 1876-го мое терпение лопнуло…» «Избавиться» означало бросить семью, друзей, бизнес, Ирландию и избежать опасности добиться успеха, не сформировав идентичность, успеха, не равнозначного «чудовищности <…> подсознательных амбиций». Шоу сам продлил для себя то состояние между юностью и взрослой жизнью, которое мы называем психосоциальным мораторием. Он пишет: «Уезжая из своего родного города, я оставил позади этот период и не общался с людьми своего возраста до тех пор, пока, после восьми лет такого одиночества, я не втянулся в возрожденное социалистическое движение начала восьмидесятых и оказался среди англичан, бесконечно серьезных, гневно ополчившихся против всего существующего, фундаментальнейшего зла всего мира». В то же время он пытается избегать открывающихся для него возможностей, чувствуя, что «за убеждением, что они не могут привести туда, куда я хочу, скрывается смутный страх перед тем, что они приведут меня туда, куда я не хочу». Эта профессиональная часть моратория усиливалась интеллектуальной составляющей: «Я не могу учиться чему-то, что меня не интересует. Моя память избирательна; она отвергала и отбирала, и этот отбор не был академическим. Я поздравляю себя с этим; потому что я твердо уверен, что всякая противоестественная активность так же вредна мозгу, как и телу… Цивилизация навсегда навредила себе, дав правящим классам так называемое среднее образование…».

Шоу делает то, что доставляет ему удовольствие: он учится и пишет, и именно тогда появляются замечательные произведения замечательной личности. Ему удалось избавиться от одного вида работы, не потеряв привычки к труду: «Мое конторское обучение сохранило во мне привычку заниматься чем-либо регулярно и ежедневно. Это фундаментальное правило: работа, противопоставленная лени. Я знал, что иначе я никогда не напишу книгу. Я покупал на шесть пенсов белой чертежной бумаги, сворачивал ее в четверть и заставлял себя писать по пять страниц в день, шел ли дождь или светило солнце, чувствовал ли я скуку или вдохновение. Много во мне оставалось от школьника и клерка, так что если мои пять страниц заканчивались на середине предложения, то дописывал я его уже на следующий день. С другой стороны, если я пропускал день, назавтра я нагонял, выполняя двойной урок. Действуя по этому плану, я создал пять романов за пять лет. Таким было мое профессиональное ученичество…» Мы можем добавить, что эти первые пять романов за пятьдесят лет так и не были напечатаны; но, работая над ними, Шоу учился терпению и оттачивал писательское мастерство. Насколько важна была первоначальная ритуализация рабочей жизни для внутренней защиты молодого человека, можно видеть из одного случайного (заключенного в скобки) замечания, когда он с большой иронией, лукавя, говорит о своей психологической интуиции: «Я развивался вопреки гравитации, много работал благодаря приобретенной привычке в любой момент останавливать работу (я работаю так, как пил мой папаша)[22]. Таким образом, Шоу указывает на комбинацию привычки и компульсивности, которые мы считаем основой формирования серьезной патологии в позднем подростковом возрасте и успешности почти взрослого молодого человека.

«Питейный невроз» отца Шоу описывает в деталях и видит в нем один из источников своего колючего юмора. Отец «должен был стать или семейной трагедией, или семейной шуткой». Выпив лишнего, он не становился компанейским хвастливым забиякой, но, «в душе трезвенник, преисполнялся, стоило ему пропустить рюмку, стыда и угрызений совести» и становился совершенно непереносим. «Шутил он обычно на серьезные, значительные темы и тем самым как бы “снижал” их своим смехом. Что до меня, я никогда сознательно не стремился в своих произведениях к такого рода “снижениям”: этот юмор выходил у меня сам собой, и, безусловно, существует какая-то связь между заливистым хохотом моего отца и успехом моих комедий… Его удовольствие зависело от эффекта, который производили его шутки на наше ощущение святости (того или иного вопроса)… Какое-то провидение есть в этом, потому что сам я пришел к религии, отказавшись от всех фактических и фиктивных ее элементов как ненужных и абсурдных».

Более подсознательный уровень эдиповой трагедии Шоу представлен – с неким фантазийным символизмом – тем, что выглядит она как замаскированное воспоминание о бессилии отца: «Мальчик, который видит своего “папашу” с кое-как завернутым гусем под мышкой с одной стороны и ветчиной – в том же состоянии – с другой (приобретенными в бог знает откуда взявшемся ощущении праздника), бодающегося с садовой оградой в уверенности, что он пытается зайти в ворота, и превращающего свой цилиндр в гармошку, вместо того чтобы умирать от стыда и страха из-за устроенной отцом сцены, валится от смеха (разделяемого раскатисто хохочущим братом матери) и уже не может прийти на помощь цилиндру и в полной сохранности доставить до места его носителя, уж точно не тот, кто станет делать трагедию из шутки, он превратит трагедию в шутку. Если вы никак не можете избавиться от семейных скелетов в шкафу, попробуйте научить их танцевать». Очевидно, что анализ психосексуальных элементов в идентичности Шоу указал бы на их сильную связь с этим воспоминанием.

Шоу объясняет падение своего отца, блестяще анализируя социоэкономические обстоятельства того времени. «Отец был троюродным братом баронета, а мать – дочерью деревенского джентльмена, для которого выходом из трудных ситуаций служили закладные. Вот что для меня бедность». Отец был «младшим сыном младшего сына младшего сына», то есть за душой у него не было ничего, как не было и у его отца. При этом Шоу замечает: «Сказать, что отцу было не по карману дать мне университетское образование, – такая же нелепость, как допустить, будто ему было не по средствам пить, а мне – стать писателем».

Свою мать он вспоминает по «одному или двум редким, но замечательным случаям, когда она мазала мне маслом хлеб. Она мазала его толстым слоем, а не слегка коснувшись ножом». Однако большую часть времени, говорит он уже серьезно, она едва «воспринимала меня как естественный и привычный феномен, принимая как должное, что я делаю то, что делаю». Видимо, в такой безличности было нечто умиротворяющее, потому что «называя все своими именами, я должен был бы сказать, что она была худшей матерью, какую только можно представить, всегда, однако, признавая тот факт, что она была в принципе неспособна причинить зло ребенку, животному, цветку, кому-то или чему-то». Была ли это материнская любовь или воспитание? На это Шоу отвечает сам себе: «Я был дурно воспитан оттого, что слишком хорошо была воспитана моя мать… В своей праведной ненависти к… ограничениям и тирании, нагоняям, угрозам и наказаниям, от которых она натерпелась в детстве… она дошла до такого отрицания, в котором, не зная никакой достойной замены, она сносила царившую дома анархию как естественный ход вещей… А вообще это была тонко чувствующая, лишенная иллюзий натура… жестоко страдавшая и разочаровавшаяся в безнадежном муже и трех неинтересных ей детях, слишком взрослых, чтобы их можно было ласкать, как зверушек и птичек, которых она обожала, и терпевшая унизительно малые доходы моего отца».

В действительности у Шоу было три родителя – третьим был человек по фамилии Ли (для него Шоу находит эпитеты «блистательный», «пылкий», «притягательный»), который давал уроки пения матери писателя, изменив всю жизнь семейства и идеалы самого Шоу: «Несмотря на то что он занял место моего отца как доминирующего фактора в доме, сосредоточив на себе все дела и интересы моей матери, он был настолько глубоко погружен в свои музыкальные дела, что между двумя мужчинами не возникло не только трения, но и какого-то близкого личного общения: вообще никакого неудовольствия… Не переносил он и врачей, а также поражал нас тем, что ел только черный хлеб и спал с открытым окном. И ту и другую привычку я перенял у него на всю жизнь».

Для своих целей я позволю себе извлечь, отобрать, объяснить и назвать три элемента мозаики, из которой сформировалась идентичность Шоу.

Сноб

«От многих таких же английских семей нас отличала способность к иронической драматизации, заставлявшая еще громче грохотать скелеты в шкафах нашего семейства». Шоу признается, что «семейный снобизм сдавал позиции перед напором семейного чувства юмора». С другой стороны, «хотя мою мать нельзя упрекнуть в сознательном снобизме, чувство богоизбранности, которое носила в себе всякая ирландская леди, было непонятно родителям британских предместий, этим снобам (она давала частные уроки музыки в их семьях)». Шоу чувствовал отвращение к проявлениям снобизма, однако в какой-то момент обнаружил, что один из его предков был графом Файфом: «Это было примерно как обнаружить, что происходишь от Шекспира, в которого я еще с колыбели подсознательно решил реинкарнироваться».

Буян

Все свое детство Шоу был погружен в океан музыкальных звуков – в семье играли на тромбоне, офиклеиде, виолончели, арфе и тамбурине – пуще того (или же это было хуже всего), в ней пели. В конце концов, он сам выучился игре на фортепиано и играл громко и пафосно. «Когда я вспоминаю грохот, вой, рев и громовые раскаты, которые обрушивались на нервных соседей в процессе моего обучения, меня охватывает бесполезное уже раскаяние… Я сводил с ума [мать], исполняя свои любимые избранные места из вагнеровского «Кольца», которые в ее представлении должны были звучать “сплошным речитативом”, – она была в ужасе от моей трактовки. Тогда она не жаловалась, но после того, как мы разъехались, призналась, что иногда убегала, чтобы поплакать. Я не могу спокойно вспоминать об этом: если бы я совершил убийство, не думаю, чтобы это так же сильно мучило мою совесть». Однако Шоу не делает окончательного вывода о том, что на самом деле он научился игре на фортепиано, чтобы сравниться со своими музыкальными мучителями. Напротив, он пошел на компромисс, сделавшись музыкальным