Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 1 — страница 85 из 168

Сегодня говорили о многих случаях кражи продуктовых и хлебных карточек у женщин и, в особенности, у малолетних, посланных матерями в булочную или магазин. Воруют из карманов и сумочек, но более просто вырывают из рук ‹…›. О случаях людоедства и бандитизма в городе говорят уже открыто, без стеснения»[883].

Поскольку еще с 25 августа 1941 г. было запрещено пребывание на улице без пропуска с 10 часов вечера до 5 часов утра, то самым распространенным способом охоты на людей стали «хлебные ловушки» – людоеды зазывали на свой адрес объявлениями об обмене имущества на хлеб и продукты. Самыми доступными жертвами оказывались дети, которых заманивали под различными предлогами в квартиры, убивали и съедали; нередким явлением было употребление в пищу и собственных детей. Симптоматично, что обычно люди делали это от голода, лишь в редких случаях человеческое мясо «добывали» для заработка – варили и меняли или продавали на рынке под видом конины[884].

Васильевский остров так и называли «Остров людоедов», а один из ленинградских профессоров-филологов оказался невольно участником дела о людоедстве. Речь идет о Г. А. Гуковском:

«Эвакуируясь, он оставил в Ленинграде доверенное лицо – почтенную старушку, которую Ольга [Берггольц] по доброте своей поддерживала и намеревалась взять в домработницы»[885]. Так вот, оставаясь во время блокады в квартире Гуковского в деревянном домике на 23-й линии, эта «старушонка Гуковского съела своего 3-х летнего племянника (получила 16 лет после суда)»[886].

Животных не было уже осенью. Профессор Ленинградского мединститута имени Павлова академик И. Д. Страшун констатировал: «Осенью 1941 г. исчезли подопытные животные, так как для них не хватало пищи»[887]. К февралю 1942 г. в городе были съедены почти все животные:

«…Ее муж ‹…› нашел во дворе замерзшую дохлую кошку, которую он принес домой и приготовил в пищу себе и жене. Через несколько дней ему удалось найти такую же кошку, они ее тоже съели после соответствующей обработки и приготовления. Таких случаев в городе, конечно, бесчисленное множество, т. к. голод заставляет обратить в пищу всех собак и кошек, и голубей, и в городе их сейчас почти нигде не встретишь, даже породистых, т. к. их нечем кормить»[888].

Учитель географии А. И. Винокуров, арестованный за антисоветскую агитацию и расстрелянный 19 марта 1943 г. в Ленинграде, писал 28 января 1942 г.:

«Большую часть дня стоял в очереди за хлебом. Какая-то женщина, стоя в очереди, уверяла своих соседок, что из столярного клея получается чудесное заливное. Клей в большом количестве употребляют в пищу, на рынках его продают по 40 рублей за плитку весом около 100 г»[889].

«Около Петропавловской больницы видел три голых трупа. Они упали из автомобиля – грузовика, перевозящего трупы из покойницкой на кладбище, и валяются на улице целый день (никто ими не интересуется). Только изредка какая-нибудь любознательная женщина, остановясь на минуту и глядя на вздутые сине-зеленые животы, выразит сожаление жертвам неслыханной, бессмысленной жестокости, происходящей на наших глазах»[890].

Приведем еще фрагмент записей О. М. Фрейденберг:

«…Говорили не о бомбах и разрушенных домах, а исключительно о смертях и сиротах. Встречаясь, передавали последние новости, последние имена. Ни о чем другом не говорили.

Осталась масса несчастных детей. В нашем доме пустела квартира за квартирой. Над нами умерла дама, ее мать, ее сын-летчик; рядом умер здоровенный молодой мужик и его четверо детей. Почти все мужья умирали первыми. Потом шли прислуги, тетки, матери, бабушки. Умирали поколениями, пластами. И бедных детей забирали в детские дома, а имущество грабили соседи. Трупы стаскивали прямо за ноги на санки, а там отвозили в районные морги, где их тысячами наваливали на грузовики и сбрасывали горой на кладбище. Это были похороны, это была жизнь и смерть, подобно тем, в далекой ссылке, наших родных, жертв тайной полиции. ‹…›

Трамваев не было (они встали 8 декабря 1941 года. – П. Д.), света не было, звонков не было. Телефон был выключен. Голод и страшный мороз парализовали жизнь.

Замерзли трубы, остановилась вода, прекратился отлив и канализация. Выбыли из строя уборные. Стала вся живая жизнь. Газеты не вывешивались и не разносились. Стали аптеки. Прекратились службы. Перестали работать почта и телеграф. Замолчало радио.

Люди не раздевались ночью из-за холода, не мылись из-за отсутствия воды. Запертые в самых маленьких комнатах, где жили разные знакомые и родные (которые не могли жить у себя в разоренных, разбитых квартирах), они утопали в копоти коптилок, дыму буржуек; в грязных ватниках и валенках, с выпачканным лицом и черными пальцами, они на паркете рубили и кололи доски, заборы, мебель, щепки; стук раздавался целый день, – буржуйки требовали подтопки; в мисках стояла грязная вода, в которой наспех мыли руки все поколения комнаты. Резкий, удушливый запах шел с лестницы и обратно в лестницу. Двор, пол, улица, снег, площадь – все было залито желтой вонючей жижей»[891].

В начале февраля перестала подаваться вода. Ее отсутствие было особенно тягостно:

«…Воды в доме нет совсем, даже в нижних этажах, и не только у нас, но везде. Я пришла домой в безотрадном раздумьи. Вот он, предел. Впервые у меня по-настоящему опустились руки…

В тот же день я увидела, что люди несут по улицам ведра с водой. Оказалось, ее черпали прямо на улице, угол Садовой и Гороховой! Этакую даль? Да, ближе не было.

Я взяла большой чайник, который мы называли бурмилой, и пошла. Десяток домов до угла, потом через мост, потом всю Гороховую до Садовой. Смотрю: картина во вкусе описания какого-нибудь Котошихина или Олеария. Прямо на улице выкопан ров, во рву пущена с пожарного шланга вода, – грязная, земляная. Сотни людей с санками, с кадками, чайниками, кастрюлями, ведрами. На коленях, на корточках, среди криков и гула, толкая и обливая друг друга, женщины и дети, мужики и старухи загребали грязными сосудами земляную воду. Вокруг образовалось скользкое поле мокрого льда. ‹…› Все было соединено с риском на этом ледяном поле. Можно было упасть, низко нагибаясь за водой. Можно было переломать ноги на мокром льду. Случайно одна знакомая девушка зачерпнула мне воды. ‹…›

Я думала: слава Богу, что воды нет нигде, что с таким трудом ее добывают; значит, это дело 1–2 дней, – не будет же город без воды!

Увы, я была наивна. Я думала, что существуют границы цинизма, что даже у Попковых есть известное приличие. Я пишу это 20 мая, а город все еще без воды и отлива!

Вскоре на санках стали возить не одних покойников, но и воду. Возили ее с Невы, с Мойки, за тридевять земель. С непосильной ношей, с полными ведрами, голодные люди брели в жестокий мороз, брели и останавливались и снова брели. Сейчас же стали спекулировать водой, продавая ведро за 5 руб. и дороже. Целыми днями возили на санках ведра с водой, чайники, жбаны. Это была обычная уличная картина»[892].

Самым частым медицинским диагнозом в блокадном Ленинграде была алиментарная дистрофия, или, как ее тогда называли, «ленинградская болезнь» – «патологическое состояние или, вернее, патологический процесс, обусловленный количественным и качественным недостатком питания»[893].

Невольно складывается впечатление, что над целым городом проводился гигантский и беспримерный по жестокости и цинизму эксперимент:

«В блокированном и осажденном Ленинграде в течение почти года на грандиозном фоне Великой Отечественной войны развертывались события, которые показали, с одной стороны, непреодолимую силу духа нашего народа, а с другой стороны, предел биологической устойчивости человеческого организма»[894].

Можно бесконечно приводить свидетельства того, как страдали и гибли люди из-за фанаберии Сталина и его подручных, которые ради «идеи» погубили сотни тысяч жизней. Но серьезная вина за обеспечение людей продовольствием и предметами первой необходимости лежит и на руководстве города. Все эти события – изматывающий голод, убийство родных и незнакомых людей ради употребления в пищу, постоянные лишения, отсутствие медикаментов, воды, тепла и прочее – были спровоцированы самими властями, а стойкость жителей была навязанным, вынужденным героизмом. Причем наиболее активным сторонником такого губительного для жителей варианта развития событий следует признать не столько А. А. Жданова, сколько А. А. Кузнецова, любыми средствами стремившегося показать Сталину несгибаемость Ленинграда:

«Известно, что в пору тяжелых боев под Ленинградом, в трудные блокадные дни И. В. Сталин неоднократно звонил А. А. Жданову и А. А. Кузнецову, ставя перед ними важные, принципиальные вопросы, выдвигаемые Ставкой. В самый трудный момент обороны Ленинграда И.В. Сталин написал письмо А. А. Кузнецову, в котором выразил свое одобрение проявляемой им решительности и активности»[895].

Но неужели руководство не знало реального положения дел в Ленинграде?

«По обобщенным данным органов НКВД Ленинграда, отправляемым в Смольный, власти на местах знали истинное положение дел в городе с обеспечением продовольствием и медикаментами, потери среди мирного населения. Только за период с октября 1941 г. по апрель 1943 г. в городе умерло почти 544 тыс. ленинградцев. Особенно массовой смертность была зимой 1942 г. Только в январе в городе умерло 96 571 чел. (из них мужчин 70 853 чел. (73,2 %)), в феврале – 96 015 чел. (мужчин – 60,4 %), в марте – 81 507 чел. (муж. – 47,4 %; жен. – 52,6 %). За 10 дней апреля умерло от голода и болезней еще 23 367 чел.»