Обычные голодающие на скудной пайке дурандового хлеба горожане даже не могли себе представить, что в одном городе с ними кто-то мог не отказывать себе ни в чем. Как, например, председатель Ленгорисполкома и будущий 1-й секретарь обкома ВКП(б) П.С. Попков, который в самые голодные месяцы блокады привозил своему коту по 200 г свежего мяса, а черствый хлеб выбрасывал в мусорную корзину на общей лестнице[909]. В этом контексте показателен рассказ сотрудницы Физико-технического института М. В. Гликиной, разработавшей во время блокады антибиотик для лечения газовой гангрены – самого страшного осложнения ран военного времени. 3 марта 1942 г. вместе с руководившим работой института П. П. Кобеко она была вызвана в Смольный:
«…Нас встретил целый синклит генералов, в том числе и начальник Сануправления фронта. Нас обвинили в непонимании актуальности препарата, хотя мы оба считали, что опыт на двух раненых явно недостаточен, все кончилось тем, что с этого дня нам предоставлялись рабочие условия в сортировочном эвакогоспитале… ‹…›
Выйдя из кабинета в горкоме, мы получили два талона на обед, видимо, в столовой для руководящих кадров[910]. Там подали добротный суп; хлеб просто стоял на столе, что уже было удивительным для нас, на второе – бифштекс с жареным картофелем и какой-то зеленью. Павел Павлович начал есть это чудо, а у меня было нечто вроде спазма, я просто не могла глотать. Павел Павлович заметил это, начал ругать меня, но ничего не помогало. Тогда он стал меня уговаривать, что, мол, отсюда я не пойду с ним в институт, а зайду домой (это близко), и вот я приду сытая, довольная, и то, что было бы отделено мне от еды моих родителей и Якова Давыдовича (Гликина, мужа М. В. – П. Д.), останется им, и хлеб тоже. Наконец, я смогла глотать. Мы все съели, потом была, кажется, земляника или другие ягоды с кремом или сметаной, а затем – сладкий чай, не помню, с чем. А передо мной, все заполняя, стоял бифштекс!»[911]
Неудивительно, что мозг изголодавшегося человека не мог даже физиологически вместить то, что совсем рядом возможна такая еда. Особенно сложно было связать обкомовскую столовую с реальной жизнью: в ноябре 1941 г. ее муж Я. Д. Гликин был потрясен произошедшим с ним:
«Н. А. Тырса, талантливый, интересный художник, хорошо знавший Якова Давыдовича, подошел к нему в столовой с просьбой позволить ему облизать тарелку после той жалкой еды, которая в ней была. Муж с ужасом сказал мне, что на тарелке не было ничего, абсолютно ничего! Эта мысль мучила мужа, он узнал, что большинство художников не имело работы и жило по иждивенческим карточкам, и это означало голод, тяжелый голод. ‹…› К сожалению, Н. А. Тырса, переехав (21 января 1942 г. – П. Д.) Ладогу, погиб очень скоро (10 февраля. – П. Д.) – есть такая степень истощения, от которой поправиться уже нельзя»[912].
Люди, безотносительно возраста, оказались настолько по разные стороны добра и зла, что у многих стиралась грань реального и нереального, дозволенного и недозволенного… Безграничная власть и достаток одних и неспособность жить других производили необратимую химическую реакцию в мозгу всех. Условия войны и блокады, упав зерном в почву советского общества, взрастили нравственных чудовищ.
«Деморализация народа, расшатанного за эти 25 лет во всех устоях и взглядах, обескровленного, выпотрошенного чекизмом, сказывалась не в одном воровстве, взяточничестве и спекуляции. Никогда люди так не лгали, с таким ангельским видом; никто не считал зазорным обмануть человека, соврать ему, нарушить слово и честь, оболгать ближнего»[913].
Продукты расхищались немилосердно: в декабре 1941 г. подразделения НКВД произвели сплошной обыск домов и строений Новоладожского участка Октябрьской железной дороги. У каждого (!) местного жителя оказалось обнаружено по 6–7 мешков запасенной муки, которые были захвачены из затонувших судов и застрявших на Дороге жизни машин[914]. Практически все продукты приходили с поврежденной упаковкой, причем учитывались они не по весу, а по числу мест в вагонах.
Летом 1942 г., когда люди продолжали умирать от голода, продукты портились на складах Ленинградского фронта: «…Под открытым небом стояли несколько дней платформы с мукой, сахаром, горохом и крупами. Пропало много овса, сахара, табака. В 2-х штабелях сушеной вишни, подмоченных и гниющих, были замечены черви. То же происходило с изюмом. Полностью был испорчен американский шпик и сухой картофель. Начали вздуваться и бродить бочки с мясом и рыбой и др.»[915]. В этом всегда наша страна имела неоспоримое первенство; в 1946–1947 гг., когда свирепствовал голод, а затем его последствия, было, по неполным подсчетам, начисто загублено около 1 млн тонн зерна из-за хранения в неприспособленных условиях[916].
Воровство вкупе с бесхозяйственностью приводили к тому, что большая часть продуктов не доходила до рядовых жителей. Прав был будущий академик И. И. Толстой, который сказал в декабре 1941 г.: «Русский человек – вор, воровство и ложь – две его черты. О, если б то, что дают для нас, доходило до нашего рта! Но страшная драма в том, что то, что предназначено голодному, попадает к вору!»[917]
В декабре 1941 г. килограмм блокадного хлеба, «сделанного» из непривычных ингредиентов, продавался на рынке по 450–500 руб. – сумме, превышающей месячную зарплату большинства ленинградцев.
Воровство расцвело в городе Ленина с неимоверной силой. Смольный, не в силах справиться с голодом, не мог, конечно, победить воровство и спекуляцию. И чем дальше шло время, тем более воровство ширилось, метастазируя во все области муниципальной жизнедеятельности. Бесправие воцарилось. Процветали взятки. Те из руководителей города и области, которые не участвовали в коррупционном процессе, делали вид, что ничего не происходит.
Поступавшие как помощь союзников продовольствие, одежда и обувь доходили до граждан мизерной частью; в хищениях были замечены не только чиновники средней руки, но даже такие крупные руководители, как глава УНКВД П. Н. Кубаткин. С началом поступления репарационного имущества из Германии воровство еще более усилилось, и все присланное частью оседало в домах чиновников и работников торговли, а в основном – поступало на рынки. Стекавшаяся в Смольный информация находила там свое упокоение. Отдельной отраслью коррупции стала жилплощадь.
«Ленинградцы, путем взяток, возвращались. Железные дороги и жилищные управления, милиция и НКВД открыто и нагло продавали билеты, право на въезд и прописку. Масса людей, никогда не живших в Ленинграде, просачивались изо дня в день. Что же до закона, то он красовался в неумолимости, и даже академики не могли по закону приехать на свое пепелище. Квартиры эвакуированных были ограблены и заселены посторонними за взятки. Существовала торговля комнатами, как торгуют хлебом или мясом. Управхозы и милиция совершенно открыто грабили и вымогали. Ограбление и отнятие комнат было делом всей государственной системы. Учредили суды для разбора таких массовых дел, что уже указывает на правовое их признание. Судьи и прокуратура брали взятки. Дела тянулись из месяца в месяц. Человек, который добирался до Ленинграда, сутками, днями, неделями выстаивал в обморочных очередях и свалках в прокуратурах, в жилищных органах, в милиции, в бюро по распределению труда. Это была ленинградская топь, великое мучительство, затягивающее людей с головой, опустошавшее их квартиры и выматывавшее душу до дна. То, что в блокаду представляло собой получение продовольственных карточек, то теперь было получение своей личной квартиры, своего имущества, ордера на право работы»[918].
Коммунальное хозяйство не выходило из полуобморочного состояния; даже в так называемой «писательской надстройке» на канале Грибоедова – доме, далеко не обделенном заботой городских властей, – водоснабжение полностью восстановилось лишь после Победы, а положение жильцов описано в выступлении профессора Б. М. Эйхенбаума на заседании Ленинградского отделения Литфонда 28 июня 1945 г.:
«Надстройка в отчаянном состоянии и есть несколько квартир, где если ничего не будет сделано, то возможны серьезные физические события. У меня две комнаты висят над холодной лестницей, зимой пол в них представляет собой каток, к которому нельзя прикоснуться рукой. Для того чтобы там жить, надо иметь адское здоровье и жить и работать вторую зиму в таких условиях невозможно…»[919]
Что же касается домов рядовых граждан, то у них столь влиятельных заступников, как Союз советских писателей, не было, и положение там было еще хуже:
«Буквально душил горожан жилищный кризис. Это была пора поистине великой тесноты. Высокие темпы восстановления экономики достигались за счет социальной сферы. Многие тысячи работников реэвакуированных предприятий, люди, направленные на невские берега по разного рода разнарядкам, жили в ужасающих условиях»[920].
Голод 1946–1947 гг. воскресил недавно пережитый ужас у тех, кто оставался в городе во время блокады: вместе со всей остальной страной Ленинград и область опять погружались в еще не забытый кошмар.
«Из закрытых донесений правительству видно, что в конце 1946 г. – начале 1947 г. заболевания алиментарной дистрофией распространились на территории Российской Федерации, охватив многие районы», в том числе и Ленинградской области