Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 1 — страница 98 из 168

«В работе партийных и государственных органов, органов печати, а также правлений творческих союзов слишком часто имеют место факты, когда важнейшие идейно-художественные указания разрабатываются без участия передовых сил литературы и искусства, преподносятся сверху в недоработанном виде, но в такой директивной форме, когда оспорить или поправить их в той или иной части уже невозможно. Писатели и деятели искусств, даже их руководящие кадры остаются в таких случаях неубежденными, они бывают вынуждены присоединиться к таким указаниям – против своей совести. Нужно ли говорить о том, как вредно отражается на самом творчестве и на критике и на деятельности творческих союзов такое положение, когда виднейшие деятели литературы и искусства перестают быть правдивыми и волей-неволей “подлаживаются” под директивы.

Приведу некоторые примеры.

Что может быть лучше хорошей редакционной статьи в “Правде” или в другой центральной газете, статьи, разъясняющей ту или иную ошибку писателя, ставящей новые идейно-художественные вопросы? Но в течение многих лет подобные статьи пишутся без всякой предварительной разработки их с передовыми писателями и критиками, с руководящими деятелями творческих союзов, без всякой предварительной дискуссии, а в то же время носят непреложный директивный характер. К такого рода статьям принадлежат, например, статьи с критикой детской книги К. Чуковского “Одолеем Бармалея” (1944 г. – П. Д.), с критикой романа А. Фадеева “Молодая гвардия” (1949 г. – П. Д.) ‹…›.

Статьи эти служили предметом бурных обсуждений на заседаниях президиума Союза писателей и даже пленума правления Союза писателей, многих писательских собраний, особенно партийных, сопровождались покаянием большинства “виновников”. И действительно, основное направление этих статей было правильным, и я не хочу подвергать их ревизии в этом отношении. А между тем у всех думающих, честно работающих и подлинно талантливых писателей и критиков эти статьи и способ их обсуждения неизменно вызывали чувство какого-то разочарования, горечи и унижения. Почему? Потому что от этих статей зависело направление творчества всех писателей. А между тем ни один из авторов книг, подвергавшихся критике, ни один из деятелей культуры, виновный в появлении той или иной книги, содержащей ошибки, ни один из руководителей Союза писателей и вообще ни один из серьезных, думающих, подлинно талантливых литераторов не был ни до, ни после напечатания любой из этих статей вызван в ЦК или в редакцию “Правды”, выслушан и убежден. Статьи были написаны келейно, зачастую неизвестными руками, иногда неквалифицированными, невежественными и грубыми руками. Эти статьи при общем правильном направлении пестрели передержками и существенными ошибками, непониманием многих важнейших сторон затрагиваемого вопроса. Однако они носили столь непреложный и директивный характер, что ничего уже нельзя было делать, как только присоединяться и каяться, в первую очередь»[1011].

Фадеев сам, как знаток механики появления таких статей, пытается, ввиду смерти их первопричины, остановить порочную практику. Хочет если не упразднить подобное, то хотя бы, говоря словами Жданова, «подрессорить». Но тщетно: после ознакомления секретарей ЦК письмо было похоронено в архиве.

К. И. Чуковский записал в своем дневнике в день смерти Фадеева:

«Мне очень жаль милого Александра Александровича – в нем – под всеми наслоениями – чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня Сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие. Он – по существу добрый, человечный, любящий литературу “до слез умиления”, должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем – и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ последние годы. Он был не создан для неудачничества, он так привык к роли вождя, решителя писательских судеб – что положение отставного литературного маршала для него было лютым мучением. Он не имел ни одного друга – кто сказал бы ему, что его “Металлургия” никуда не годится, что такие статьи, какие писал он в последнее время – трусливенькие, мутные, притязающие на руководящее значение, только роняют его в глазах читателей, что перекраивать “Молодую гвардию” в угоду начальству постыдно, – он совестливый, талантливый, чуткий – барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою Совесть вином»[1012].

После смерти Сталина Фадеев начал вслух признавать многие перегибы. В случае с темой низкопоклонства перед заграницей, пропаганде которой Фадеев посвятил немало творческих сил, он также давал ход назад. Когда в 1955 г. саратовский писатель Г. И. Коновалов поднял вопрос о переиздании своего знаменитого идеологического романа «Университет», выходившего огромными тиражами в пору борьбы с низкопоклонством перед Западом (Б. М. Эйхенбаум характеризовал его как «чудовищный роман»[1013]), то Фадеев писал ему 7 мая 1955 г.:

«…Посмотрите все места, направленные против низкопоклонства, не в том смысле, чтобы изменить их принципиально, – нет, этим-то книга и сильна, – но, может быть, есть излишества? Тогда, естественно, жали в одну сторону, в деталях не разбирались. А не нужно было бы, чтобы вовсе отрицалась необходимость учиться у Запада тому, чему следует учиться»[1014].

В качестве наиболее важного тезиса стоит привести предсмертное письмо Фадеева:

«Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы – в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли, благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет.

Литература – это святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых “высоких” трибун – таких как Московская конференция или XX партсъезд – раздался новый лозунг “Ату ее!” Тот путь, которым собираются исправить положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности и потому не могущих сказать правду, – выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой, все той же “дубинкой”.

С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!

Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожили, идеологически пугали и называли это – “партийностью”. И теперь, когда все это можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность – при возмутительной доле самоуверенности – тех, кто должен был бы все это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в роли париев и – по возрасту своему – скоро умрут. И нет никакого стимула в душе, чтобы творить…

Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, одаренный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеалами коммунизма.

Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, – кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего. Литература – это высший плод нового строя – унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти – невежды.

Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.

Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение трех лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей. А. Фадеев»[1015].

Школа А. Н. Веселовского: формализм, компаративизм, космополитизм

Наиболее крупная кампания 40-х гг., развернувшаяся исключительно в области филологии, – это осуждение академика А. Н. Веселовского и его школы. Зародилась она в Москве, по-видимому, в недрах Института мировой литературы АН СССР имени А. М. Горького, после чего прошлась серпом по всей науке.

Институт мировой литературы долгие годы был форпостом ЦК в вопросах литературоведения. Исключением не стала и вторая половина 1940-х гг. За военные годы коллектив ИМЛИ смог психологически оправиться от ареста летом 1940 г. директора института академика И. К. Луппола; до 1944 г. исполняющим обязанности директора ИМЛИ был профессор Л. И. Пономарев; в конце 1944 г., по возвращении эвакуированного в Ташкент института в Москву, Общее собрание Академии наук СССР избрало на должность директора ИМЛИ почти 70-летнего члена-корреспондента АН СССР В. Ф. Шишмарева – ленинградца, ученика А. Н. Веселовского, крупного ученого, специалиста в области романской филологии.