Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 2 — страница 12 из 189

«Презрение по отношению к России, ее культуре, ее великим идеям было характерно и для иезуита Бухарина, и для бандитского “космополита” Троцкого. Это грозные напоминания. Они показывают нам, с чем роднится в современных политических условиях дух преклонения перед западной буржуазной культурой и цивилизацией, кому он служит. Под флагом космополитизма действуют сейчас темные дельцы из черчиллевско-трумэновской шайки, всячески стремящиеся ущемить суверенитет малых и больших народов, попрать их национальную самобытность, стереть их национальную культуру, принеся ее в жертву господину доллару.

Нельзя пройти мимо тех тенденций, которые проявились в книге профессора Нусинова “Пушкин и мировая литература”. Эта книга вышла в свет в начале войны, во второй половине 1941 года. В те дни мы воевали, нам было попросту некогда заниматься исследованием пухлых академических литературоведческих трудов. Но пришло время, когда все эти вопросы нужно рассмотреть подробно и обстоятельно. ‹…›

К сожалению, профессор Нусинов не одинок в своих заблуждениях, в своем низкопоклонстве перед Западом, в неумении увидеть и проанализировать самобытный характер нашего искусства, нашей русской культуры, нашей философии, наконец, нашего патриотизма. ‹…›

Какое убожество сводить всю литературу нашего великого народа к перечню бесконечных влияний! Как мало у всех этих “маститых ученых” научной добросовестности, как раболепно они следуют за буржуазной историографией и литературоведением!

Вспомним хотя бы о статье профессора Эйхенбаума, посвященной Толстому. Эйхенбаум – в прошлом один из столпов формализма – в извращенном свете рисует работу Льва Николаевича Толстого над “Анной Карениной”. Широко известны сотни высказываний западноевропейских и американских ученых о том, какое громадное влияние оказал могучий художественный талант Толстого на все развитие мировой литературы. Вместо того, чтобы раскрыть великое значение Толстого для мировой культуры, признаваемое даже нашими врагами, профессор Эйхенбаум ищет литературные источники гениального романа Толстого во французской адюльтерной литературе. Какое убожество мысли, какая псевдонаучная, крохоборческая эмпирика!

“Толстой пишет семейный роман с любовным содержанием, явно следуя западным образцам, – говорит Эйхенбаум. – Толстой в своем романе пошел по пути линии сочетания традиции французского ‘адюльтерного’ романа с английским семейным – в противовес русской прозе 70‐х гг.”

Главным философским учителем Толстого, определившим идейный замысел Анны Карениной, Эйхенбаум считает реакционного мракобеса Шопенгауэра, его мрачную книгу “Мир как воля и представление”.

Даже Дюма-Фис входит в число источников образов Толстого. В одном из писем Толстой пишет, что его “любимица Варя выходит замуж за отрицательного типа, и это вызывает в нем чувство, будто совершается заклание на алтаре”. По этому поводу Эйхенбаум замечает “с ученым видом”: “Эти строки написаны до чтения книги Дюма, а между тем они выглядят отголосками этого чтения, вплоть до слов о человеческом жертвоприношении”.

Как старается Эйхенбаум! Написаны эти строки, как он сам устанавливает, до чтения соответственного места из Дюма, и тем не менее являются его отголосками. Какой вздор!

В этой статье приведена только незначительная часть высказываний наших академических ученых на интересующую нас тему. Их можно было бы увеличить. Позорная, нестерпимая для русского советского человека картина! Какое раболепное ползанье на брюхе перед западной культурой!»[96]

Вскользь разобравшись с лично ему знакомым Б. М. Эйхенбаумом, А. К. Тарасенков целый раздел своей многостраничной филиппики посвящает космополиту В. Я. Проппу:

«А. Фадеев в своем докладе на XI пленуме правления ССП в июне 1947 года говорил об ошибках и заблуждениях академика Шишмарева, который всячески превозносил Веселовского и его школу. Но примеры из Шишмарева бледнеют и отступают перед тем, что написал профессор В. Я. Пропп в своей книге “Исторические корни волшебной сказки”. Книга эта вышла в издании Ленинградского государственного университета тиражом в 10.000 экземпляров (редактор профессор И. М. Тронский). В первой же главе своей книги Пропп приводит многочисленные цитаты из Маркса и Энгельса, объявляя себя их последователем. Но это – лишь внешняя, крайне незатейливая маскировка. На самом деле Пропп продолжает не марксизм, а учение А. Веселовского.

Зависимость Проппа от Веселовского очевидна. В пространной дружески-рекламной рецензии на книгу Проппа, которую поместил в журнале “Советская книга” профессор В. М. Жирмунский, он хвалит “Исторические корни волшебной сказки” именно за то, что автор этой книги следует методологии Веселовского.

“В своей ‘Поэтике сюжетов’, – пишет Жирмунский, – академик А. Н. Веселовский, опираясь на результаты работы этнологов, пытался наметить общую перспективу стадиального развития фольклорных и литературных мотивов и сюжетов, обусловленного закономерным развитием человеческого общества… Эта проблема сохраняет значение и для советской этнографии и фольклористики” (“Советская книга”, 1947, № 5).

Что же представляет собой на самом деле работа профессора Проппа?

Чрезвычайно детально, на протяжении трехсот с лишним страниц своей книги, он исследует мотивы так называемой волшебной сказки. Не думайте, однако, что Проппа интересует русская или, скажем, грузинская, украинская или, наконец, французская сказка. Нет, его интересует сказка вообще. По Проппу получается, будто был когда-то в незапамятные времена некий единый “пра-народ”. От него осталось много сказок, мифов, легенд. Всячески тасуя по методу Веселовского сотни этих сказок и мифов, Пропп устраивает фантастические комбинации. Разные народы, разные исторические эпохи мелькают в его книге, как в калейдоскопе.

Натяжки и вздорные сопоставления несопоставимого не смущают нашего исследователя. Вот Пропп цитирует одну из сказок Афанасьева: “Жена при отправке дает герою цветок. ‘Заткни, – говорит, – этим цветком уши и ничего не бойся!’ – Дурак так и сделал. Стал мастер в гусли играть, а дурак сидит, его и сон не берет”.

Немедленно Пропп комментирует эту русскую сказку: “Здесь поневоле (?! – Ан. Т.) вспоминается Одиссей, так же затыкающий себе уши от сирен. Возможно, что эта аналогия бросает свет на образ сирен, заманивающих героев пением и убивающих его” (стр. 66).

Трудно понять, что общего нашел Пропп между русской сказкой и древнегреческим мифом. Но и этого нелепого сопоставления Проппу мало. От Древней Греции он легко перескакивает к легендам североамериканских индейцев, а от них – к Гильгамешу (вавилонскому эпосу). Что общего между всеми этими совершенно разнородными явлениями – неведомо. Но Проппу нет дела до исторических обстоятельств, породивших тот или иной мотив или сюжет. Его не интересует национальная определенность русской сказки или вавилонского мифа. Убежденный космополит, он тасует эпохи и народы, как колоду карт, не обращая внимания на их самобытность и неповторимость. Ему важно одно – доказать общность всех сказок и мифов мира. “…Ягу ослепляют. “Как она уснула, девка залила ей глаза смолой, заткнула хлопком; взяла свою дитятю, побежала с ним” (Худяков, 52). Точно так же и Полифем (родство которого с Ягой очень близко) ослепляется Одиссеем; в русских версиях этого сюжета (“лихо одноглазое”) глаз не выкалывается, а заливается. Одноглазость подобных существ может рассматриваться как разновидность слепоты. В немецких сказках у ведьмы воспаленные веки и красные глаза, т. е. у нее собственно нет глазных яблок, а есть красные орбиты без глаз” (стр. 59).

Или вот, например, Проппа заинтересовал мотив клеймения героя посредством отрезания пряди волос, который он нашел в одной из русских сказок, записанных Афанасьевым. Тотчас от русской сказки он переходит к лопарскому мифу, в котором рассказывается о смешении крови жениха и невесты перед браком. По Проппу – это одно и то же. От лопарского мифа он легко перескакивает к австралийскому дикарскому обряду, по которому, принимая в родовой союз нового члена, люди пьют кровь друг друга. Тут же ссылка на Швейнфурта, немецкого ученого, исследователя Африки, который отметил обряд смешения и питья крови у негров ньям-ньям, а Велльгаузен (немецкий богослов и ориенталист) у арабов.

Цепь у нашего исследователя замкнута. Родство приемов и мотивов сказки русского народа с каннибальскими обычаями ньям-ньямов, подтвержденное авторитетом Швейнфурта, “доказано”.

Неужели Пропп не понимает, что он лжет здесь на русский народ, на наш прекрасный поэтический эпос, в котором никогда не было ничего общего с каннибализмом?

До чего опускается в своих сопоставлениях Пропп, можно увидеть еще из одного примера. Пропп нашел у Афанасьева русскую сказку, в которой рассказано о том, как живущие в лесной избушке слепые богатыри берут к себе купеческую дочку: “Будь нам заместо родной сестры, живи у нас, хозяйничай… Осталась с ними купеческая дочь, богатыри ее любили, за родную сестру почитали, сами они то и дело на охоте, а названная сестра завсегда дома, всем хозяйством заправляет, обед готовит, белье моет”.

Это – из сказок Афанасьева. В образе “сестрицы”, которая ухаживает за слепыми богатырями, много прелести наивной чистоты русских родовых общественных отношений.

Но что делает с этим мотивом профессор Пропп?

Он тут же сопоставляет образ героини русской сказки с женщинами немецких сказок, которых брали в “мужской дом” в качестве наложниц, проституток. Тут же ссылки на бесчисленные иностранные авторитеты: “У Барро, говорит Щурц, – цитирует Пропп, – половые потребности юношей удовлетворяются тем, что отдельных девушек насильно уводят в мужской дом, где они одновременно служат возлюбленным и получают от них подарки”.

От немецких сказок Пропп опять переходит к русским. На этот раз пермским. А затем к… фольклору Пелейских островов, записанному Фрезером (известный буржуазный ученый-идеалист современной Англии, прославившийся своими антисоветскими выступлениями).