2. Во исполнение приказа по Главному Управлению Университетов Министерства высшего образования СССР за № 233/УК от 29/IV-49 г. освободить от обязанностей зав. кафедрой западноевропейских литератур проф[ессора] Жирмунского В. М. с 5‐го мая 1949 г., оставив его в должности профессора этой же кафедры с окладом 5500 руб. в месяц»[1015].
Хотя В. М. Жирмунского от изгнания из университета спасло его академическое звание, Виктор Максимович, имея основным местом работы Академию наук, после пережитого уже сам не пожелал возвращаться в ЛГУ. Завершив семестр, он использовал очередной отпуск (с 1 июля по 26 августа)[1016], после чего подал заявление об отпуске без сохранения содержания «в связи с сильным нервным переутомлением и с большой загрузкой по месту основной работы». Ректор подписал приказ о предоставлении отпуска с 1 сентября 1949 г. по 1 января 1950 г.[1017], но еще до момента его истечения – 12 декабря 1949 г. – исполняющий обязанности ректора ЛГУ профессор М. И. Артамонов подписал другой приказ:
«Жирмунского В. М. – профессора кафедры зарубежной литературы освободить от занимаемой должности с 1 декабря 1949 года в связи с переводом на основании приказа по Главному управлению университетов МВО СССР за № 633/УК от 16 ноября 1949 года на работу в 1‐й Ленинградский Педагогический институт иностранных языков»[1018].
Таким образом, В. М. Жирмунский был уволен из университета с 1 декабря 1949 г. Что же касается приказа о переводе, то министерство сначала долго отмалчивалось, а 14 февраля 1950 г. вообще отменило свой приказ. Но к тому времени Виктор Максимович не имел отношения к филологическому факультету, а вакансии для него уже не нашлось.
Таким образом, власть рассчиталась с тремя участниками «квадриги космополитов». Отчего же ни в решении коллегии, ни в последовавших оргвыводах не отражена судьба главного обвиняемого, который побивался без всякого стеснения с августа 1946 г., – профессора Б. М. Эйхенбаума? Объясняется это тем, что он был сочтен практически умершим – с февраля болезнь приковала его к постели. Считаем нелишним рассказать об этом особо.
Инфаркт Б. М. Эйхенбаума отодвинул расправу
Борис Михайлович слег еще до весенних проработок. И хотя серьезные трудности со здоровьем испытывали все четверо, особенно критическое состояние было именно у профессора Б. М. Эйхенбаума. Конечно, это не могло спасти его от поруганья, поскольку о милосердии в таких вопросах речи не шло, но его положение неминуемо рождало ряд трудностей у организаторов. Основная – непосещение им всех проработочных заседаний и, соответственно, отсутствие всякой реакции на критику. Такая трудность была преодолена чисто по-большевистски: на него валили как на мертвого.
Лечением профессора занималась старшая сестра Л. М. и Ю. М. Лотманов – Виктория Михайловна (Ляля):
«Ляля лечила и Б. М. Эйхенбаума; в результате травли, которой он подвергся, у него возник тяжелейший инфаркт (собственно, три инфаркта подряд). Его считали безнадежным больным – было даже распоряжение хоронить его “по первому разряду”, чем Борис Михайлович впоследствии “гордился”. Лежал он дома, в квартире, которая помещалась в известной “писательской надстройке” на канале Грибоедова. Ляля посещала его ежедневно в течение двух месяцев и его лечение в домашних условиях описала в своей статье “Тактика врача при инфаркте миокарда“. В ней Борис Михайлович фигурировал как “больной Э.”. Поправившись, он шутил, что стал героем публикации и проник в печать»[1019].
Возможная смерть опального профессора волновала руководство как на факультете, так и в Пушкинском Доме. Озабоченный Г. П. Бердников послал в МВО следующий запрос: «Как быть с Эйхенбаумом, если он умрет раньше, чем его разоблачат? Хоронить его как космополита или как профессора?»[1020] Было дано распоряжение упокоить как профессора.
Л. Я. Гинзбург приводит сведения о параллельных «приготовлениях» в Пушкинском Доме: «В 1949‐м у Эйхенбаума был второй инфаркт. А. П. (видная проработчица)[1021], ездившая в Москву, сообщила пушкинодомской дирекции, что, если Б[орис] М[ихайлович] умрет, приказано похоронить его по первому разряду»[1022].
Юрий Михайлович Лотман вспоминал:
«Б. М. Эйхенбаум был свободный человек, и это особенно раздражало. За выдержку и постоянную улыбку Эйхенбаум заплатил дорогой ценой: у него был тяжелый инфаркт и мозговая эмболия. Ухоженный и очень знаменитый врач Союза писателей, выходя из его кабинета и поправляя перед зеркалом галстук, произнес: “Мы, конечно, больше не увидим нашего дорогого Бориса Михайловича”. Буквально из могилы Эйхенбаума вытащила Виктория Михайловна Лотман – тогда молодой, но уже известный в Ленинграде врач. Она неделями не отходила от его кровати»[1023].
Дочь Б. М. Эйхенбаума вспоминала:
«…Врач Литфонда Резник, дав мне валерьянки, сказал, что у Бориса Михайловича агония, никаких надежд нет. Он придет завтра дать справку.
Я разыскала сестру Ю. М. Лотмана, врача, она прежде лечила папу, но и она сказала, что у нее нет средств помочь, – остается надеяться на организм: может быть, он справится. А у нас в соседней квартире жила вдова поэта Князева, детский врач. Была ночь, но я разбудила ее: “Катя, посмотри его – может быть, что-то можно сделать, ведь он еще живой”. Она пришла – папа лежал совершенно желтого цвета, это был почти не живой человек, вид ужасный и пульс ужасный. Она сказала: “У меня есть одна ампула очень сильного английского лекарства. Впрыскивать в вену я боюсь, а под кожу впрысну все-таки, хуже не будет”. Это был строфантин. Она сделала укол и ушла спать, а я села около папы и стала ждать, погрузилась в какое-то полубессознательное состояние. Через какое-то время я услышала хрип – было страшно открыть глаза, но я открыла и вижу: папа лежит бледный, но уже не желтый, и спит, похрапывая. И я тоже немножечко поспала. Потом проснулась – папа смотрит на меня. Он спросил: “Оля, я умираю?” Я говорю: “Нет, смерть была близка, но сейчас ушла, и теперь уж, пожалуйста, вылезай”. И папа, как дети, наплакавшись, судорожно так вздохнул – не просто вздох, а вздох облегчения – и заснул.
И после этого дело пошло потихоньку, потихоньку на поправку. Месяц он пролежал дома. Приходили Катя Князева, доктор Лотман. Резника я не пустила, открыла дверь, сказала: “Борис Михайлович жив!” – и закрыла дверь. А потом по просьбе В. А. Десницкого папу взяли в Свердловскую больницу – там он пролежал два месяца в замечательных условиях, там были замечательные врачи. Кстати сказать, Десницкий очень помог, еще когда у папы был первый инфаркт, перевезти его с дачи: выхлопотал медицинскую машину с носилками, и папу перевезли в лежачем положении… А теперь из больницы его отправили в санаторий. За Сестрорецком. А потом я перевезла его в Дом творчества в Комарове[1024] – в общем, дома он не был полгода, лечился и в конце концов встал на ноги, но не знал, что во время болезни его отовсюду уволили. Когда уже кончался срок его пребывания в Доме творчества, он спрашивал всех друзей, что ему выбрать, потому что две службы ему уже не осилить. Я безумно боялась, что кто-нибудь скажет ему, что он отовсюду уволен.
В город мы его перевозили вместе с Г. А. Бялым. Когда дома сели пообедать, папа опять обратился к нему: “Гриша, вы мой друг, что вы мне посоветуете?” И Григорий Абрамович сказал: “Борис Михайлович, не беспокойтесь вы, ради Бога, вы совершенно свободный человек, вы нигде не работаете. Ни в Пушкинском Доме, ни в университете. Можете спокойно отдыхать дома”. Мы посмеялись, потом Гриша уехал, а папа помрачнел и сказал: “Оля, как мы будем жить? ” Я говорю: “Ничего, папочка, как-нибудь перевернемся, что-нибудь продадим…” Продали часть библиотеки, Димочкин рояль. Правда, рояль был старый, продали очень дешево. Но через какое-то время назначили пенсию, и на эти деньги можно было существовать»[1025].
2 июня 1949 г. Борис Михайлович, еще не зная об увольнении отовсюду, писал Ю. Г. Оксману:
«На этот раз я, действительно, чуть не помер. Врачи говорили, что я “переплюнул” медицину, п[отому] ч[то] по (их) законам я должен был кончиться. Месяц я пролежал дома, а с 29 марта – в больнице. Теперь все благополучно: 5‐го я переезжаю в санаторий, где пробуду июнь и июль. Это в Сестрорецком курорте – так называемый “лесной санаторий” в парке на берегу. Навестишь меня? Было бы неплохо. Как и где буду работать с осени, еще не знаю. В Институте – мерзость запустения. В науке царит Пиксанов – Жавер (из “Отверженных”). В Университете мне трудно – сил нет читать лекции и пр. Я все-таки сломался. Писать мне тоже еще трудно – нервы не в порядке»[1026].
Уточнить, как именно «проник в печать» Б. М. Эйхенбаум, удалось благодаря просмотру «Летописи журнальных статей», в которой и зафиксирована статья В. М. Лотман «О врачебной тактике при инфарктах миокарда»[1027]. Напечатана она была в авторитетном столичном журнале «Клиническая медицина». Приведем интересующий фрагмент:
«Ведущим моментом, определяющим тактику врача у койки больного с инфарктом миокарда, является активная борьба с шоком. Врач не может быть пассивным созерцателем тяжелых страданий этих больных. Активная пропаганда необходимости предоставления покоя больным с инфарктом миокарда привела некоторых врачей к неправильному выводу, что их миссия заключается лишь в том, чтобы предоставить больным максимальный покой.