Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 2 — страница 128 из 189

Я делаю это со значительным опозданием еще и потому, что только теперь я более или менее оправился после болезни и получил возможность ознакомиться со стенограммой заседания. К сожалению, все мои попытки получить стенограмму заседания Ученого совета Института литературы остались безрезультатными, и в моем распоряжении имеется лишь стенограмма заседания Ученого совета филфака с приложением к ней текста специально посвященного мне выступления И. П. Лапицкого, представляющего собою, насколько мне известно, сводку того, что он говорил и в университете, и в Пушкинском Доме»[1072].

Признавая некоторые свои ошибки, Марк Константинович пытается отмести обвинения в антипатриотизме и космополитизме, особенно обращая внимание на метод подбора цитат:

«Я всегда был и остаюсь в своих работах неизменным патриотом, человеком, глубоко любящим свое народное творчество – зачем иначе стал бы я им заниматься! – я всегда с чувством патриотической гордости вскрывал и подчеркивал примат во многих областях русской науки о фольклоре, ее идейную высоту и художественное превосходство русской сказки и ее носителей.

Поэтому-то так глубоко оскорбительны для меня и несправедливы обвинения в космополитизме, построенные к тому же сплошь на искажении моих мыслей и слов, на извращениях моих подлинных высказываний и приписывании мне суждений, которых я никогда не делал и которые мне чужды по самой их сущности. Таковы, например, приписываемые мне утверждения, что Пушкин стал записывать сказки только после ознакомления с работами Фориеля, что будто русскую и славянскую науку о фольклоре я выводил из иностранных источников. Всего этого нет и не могло быть и прямо противоречит всем моим работам по фольклористике, в которых всегда утверждались оригинальность, своеобразие и самостоятельность научной мысли в области изучения фольклора.

Желая во что бы то ни стало изобразить меня космополитом-компаративистом, приводят мою статью о Тэне и Омулевском. Но как раз именно этот очерк целиком направлен против методики компаративизма и имел своей целью борьбу с последним. Потому-то этот очерк и был включен в состав сборника, посвященного памяти Н. Я. Марра. ‹…› Плохо это или хорошо было выполнено – другое дело, но во всяком случае это никак не может быть рассматриваемо как компаративистское исследование.

Конечно, во всякой полемике возможно неправильное толкование отдельных мыслей и положений и даже целостной концепции и, конечно, я не стал бы останавливаться на отдельных ошибках или неточностях, но в данном случае перед нами сплошная и совершенно сознательная цепь нарочитых извращений, сопровождаемых к тому же утверждениями, что приводятся подлинные цитаты из моих трудов.

Вот характерный пример. Речь идет о моей рукописной статье “Классики марксизма о фольклоре”. В стенограмме читаем: “На первом же листе и в первом же абзаце Азадовский дает свое определение советской фольклористики как науки”. И далее под видом подлинной цитаты (Лапицкий так и говорит: “Цитирую по машинописному экземпляру, принадлежащему фольклорному отделу ИРЛИ [sic!]”) приводится следующее, якобы мое утверждение: “Под советской фольклористикой следует понимать такое марксистское направление науки о фольклоре, которое развивалось вне хронологических и территориальных границ”. И затем следует разъяснение, что в таком “порочном определении” особенно отчетливо сказался космополитический характер всех моих работ.

Конечно, я никогда ничего подобного не писал и никогда не давал столь безграмотных формулировок. У меня сказано буквально следующее: “В истории изучения фольклора совершенно новым этапом явилась советская фольклористика. Понятие ‘советская фольклористика’ ни в коем случае не может быть уложено в какие-либо территориальные или хронологические рамки; под ней до́лжно разуметь особое направление в науке о фольклоре, сложившееся в процессе революционного и социалистического строительства и отобразившее общий идейный рост страны и выработавшее свою методологию и методику на основе марксистско-ленинского понимания исторических процессов”. Мое определение оборвано в середине на точке с запятой, а приведенная часть совершенно искажена, вследствие чего и получился смысл, совершенно чуждый тому, что я думал и писал.

Уже из само́й подлинной цитаты видно, как далека моя мысль от какого бы то ни было космополитизма. Если же взять ее в контексте, то уже станет абсолютно ясно, как следует понимать упоминание о хронологических и территориальных рамках. ‹…› Подобными же методами цитирования и искажения подлинных фактов Лапицкий и некоторые другие (Ширяева, Кравчинская) создавали обвинения общественного порядка»[1073].

Разбирая по пунктам основные обвинения, Марк Константинович останавливается и на наиболее громком:

«Еще более искажена подлинная сущность дела в примере со статьей в другом сборнике ВОКСа “Пушкин и фольклор”. Еще до заседания Ученого совета мне стало известно выдвинутое против меня обвинение, будто бы для английских читателей я изготовил совершенно иной текст, чем для русских, отличающийся от последнего тем, что в нем были затушеваны основные идеологические установки и сознательно включены элементы космополитического порядка. Из некоторых деталей дошедшего до меня известия я сумел понять, что статью в издании ВОКСа сопоставляли с моей более поздней статьей под тем же заглавием, первоначально опубликованной во “Временнике Пушкинского Дома”, а затем вошедшей в мою книгу “Литература и фольклор”. Тогда же, еще будучи болен, я все же сумел продиктовать письмо директору института и декану факультета, в котором разъяснил это недоразумение и указал, что я никакой специальной статьи для ВОКСа в данном случае не писал, а последний, по собственной инициативе, организовал и напечатал перевод моей ранней статьи, написанной еще в 1936 г. и опубликованной в органе ЦК ВКП(б) “Большевистская печать” (1937, № 2). Точность и правдивость моего заявления была тогда же подтверждена директором Филологического института, членом-корреспондентом Академии наук СССР М. П. Алексеевым, сверившим по поручению декана тексты оригинала и перевода и установившим их полную идентичность.

Казалось бы, вопрос должно было считать исчерпанным, однако эта клевета по-прежнему фигурировала в выступлениях. В частности, Лапицкий договорился до того, будто бы я в статье, предназначавшейся для широкой партийной аудитории, проводил космополитические тенденции, имея в виду возможность перевода данной статьи на иностранные языки. Нелепость этой “гипотезы” настолько очевидна, что едва ли есть надобность ее опровергать»[1074].

Опровергая обвинения в неудовлетворительной подготовке кадров, М. К. Азадовский приводит список из двадцати своих учеников, после чего отдельно останавливается и на обвинениях коллег по Пушкинскому Дому:

«Не могу согласиться и с обвинением в развале работы сектора фольклора. При таком обвинении нужно, очевидно, забыть, что я почти двадцать лет жизни отдал работе по созданию отдела фольклора в Академии наук и его укреплению. Должен признать, что моя болезнь в значительной мере отразилась на оперативности и темпах работы сектора за последний год, но от этого далеко еще до развала. Учитывая свое состояние, я неоднократно в течение зимы 1948/49 г. ставил вопрос об отказе от заведывания, но неизменно встречал сильнейшее противодействие со стороны дирекции Института и, главным образом, моих ближайших сотрудников, в частности тех, кто, спустя какой-нибудь месяц, заявляли о моей негодности к руководству и развале мной работы.

Меня упрекали в том, что будто бы я, по существу, отказываюсь от перестройки, и своей работой над историей русской фольклористики и отражения народного творчества в русской литературе я только хочу уйти от кардинальных проблем нашей науки и тех проблем, которые подняты дискуссиями последнего времени в связи с историческими решениями партии по идеологическим вопросам.

Все это совершенно неверно. Я понимал и понимаю перестройку не как простое декоративное заявление, а как ее непосредственную реализацию на деле в виде разрешения конкретных научных вопросов. Поэтому-то я придаю такое большое значение своей работе по истории русской фольклористики, которую я мыслил в теснейшей связи с развитием русской литературы, с одной стороны, и развитием этнографических изучений, с другой. Моя работа была задумана как обширный итоговый труд, который должен был осмыслить с позиций советской науки весь путь, пройденный русской фольклористикой, и осмыслить ее основные проблемы»[1075].

Завершается письмо следующим абзацем:

«Я считаю своим долгом довести все эти мои соображения и объяснения до Вашего сведения. Как советский ученый, как человек, проведший в Академии наук бо́льшую часть своего научного пути, как работник Академии, неоднократно получавший и выполнявший ответственные поручения Президиума, я обращаюсь к Вам как к высшей научной инстанции с просьбой разобрать мое заявление и освободить меня от позорных обвинений, избрав для этого ту форму, которую Вы найдете возможной и удобной»[1076].

К сожалению, ни упомянутое письмо М. К. Азадовского к С. В. Кафтанову, ни это письмо к С. И. Вавилову не имело последствий – не нашлось ни возможности, ни удобства. И хотя Сергей Иванович был лично знаком с автором послания, он вряд ли мог что-либо сделать, особенно с учетом того, что с 1949 г. вопросами кадров Академии ведал ученый секретарь Президиума Академии наук СССР академик А. В. Топчиев, бывший до этого заместителем С. В. Кафтанова по кадрам[1077]. Как вспоминал профессор ЛГУ С. Э. Фриш, «Александр Васильевич Топчиев был одним из тех чиновников, которые не за страх, а за совесть внедряли в жизнь “сталинский метод управления”»