Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 2 — страница 160 из 189

[1436]

После защиты диссертации начинается деятельность Федора Абрамова – писателя. В 1958 г. в журнале «Нева» печатается его первый роман «Братья и сестры», над созданием которого он работал шесть лет; в следующем году роман вышел отдельной книгой, а затем многократно переиздавался.

Отношение к писательскому творчеству Ф. А. Абрамова было неоднозначным, особенно с учетом репутации автора в научном мире. Одним из тех, кто поощрял творчество Ф. Абрамова, был Д. Е. Максимов – он «очень внимательно отнесся к первым литературным опытам Абрамова (не в пример некоторым коллегам, которые позволяли себе насмешливые реплики: “Федя роман пишет!”)»[1437].

Недоумение вызвало то различие, которое представляли собой Ф. А. Абрамов – заведующий кафедрой советской литературы и Ф. Абрамов – писатель. В. Г. Адмони вспоминал о таком несоответствии:

«В конце 50‐х гг. мне довелось быть членом приемной комиссии Ленинградской писательской организации. Человек добросовестный, я честно прочитывал произведения литераторов, устремлявшихся в Союз писателей. Произведений было много. Их все я забыл. Начисто. За исключением одного. Единственная запомнившаяся мне книга была потрепанным выпуском “Роман-газеты” и называлась “Братья и сестры”. Имя ее автора было мне прежде неизвестно. Оно звучало: Федор Абрамов. ‹…›

Я никак не сопоставил Федора Абрамова – автора романа “Братья и сестры” с Федором Абрамовым – литературоведом, доцентом из ЛГУ, известным мне понаслышке. И очень удивился, когда на заседании приемной комиссии эти лица отождествились. Потому что в романе не было ничего, совсем ничего академического, доцентского, ни на грамм»[1438].

А «понаслышке» Федор Александрович был известен отнюдь не научными работами по советской литературе, а именно событиями 1949 г. Такое «раздвоение личности» не могло долго продолжаться – Федор Абрамов эволюционировал, и как писатель, и как человек. В 1960 г., когда он уже мог существовать за счет писательских гонораров, он умыл руки и навсегда покинул филологический факультет:

«Позже он будет не то вскользь, не то с небрежением вспоминать годы учебы и работы в университете: “Кончил университет. Пошел в аспирантуру. Напечатал статьи в “Ученых записках” – серые, невыразительные, посредственные… Нужно было искать путь добывания денег. В 1951 году защитил кандидатскую диссертацию. Стало легче, помогал материально братьям. И лишь в 1960 году обязательство перед семьей выполнил, племянников выучил. Ушел в докторантуру – и не вернулся в университет”. Иногда же говорил еще резче: “Писать стал поздно, упустил лучшие годы. Занимался не тем, чем надо”.

Думаю, что в жизни все было сложнее. Ведь нужен был не только дар, вернее, предчувствие дара, но и надо было обладать мужеством, чтобы принять решение, поступиться многим… Уверен также, что столь резко осуждал свои филологические занятия и для того, чтобы творчески самоопределиться: занимаясь прозой, надо было отрешиться от литературоведческих навыков, которые могли внести в работу излишне рационалистический момент. А ленинградскую филологическую школу Абрамов уважал, гордился ею»[1439].

Несмотря на то что Федор Абрамов больше не допускал таких поступков, на которые он оказался способен в 1949 г., прошлое довлело над ним. Кроме того, вместе с расправой 1949 г. ему нередко вспоминали и Смерш: с 17 апреля 1943 по 2 октября 1945 гг. Ф. Абрамов служил в этой организации:

«Образованный, с боевым опытом старший сержант Абрамов не мог не попасть в поле зрения кадровиков органов госбезопасности, испытывающих дефицит в кадрах. Особо кадровиков привлекло знание Федором Александровичем иностранных языков. В “Анкете специального назначения работника НКВД” в графе: “Какие знаете иностранные языки”, молодой кандидат на службу написал “Читаю, пишу, говорю недостаточно свободно по-немецки. Читаю и пишу по-польски”.

Кадровики решили, что для службы в Смерше Федор Абрамов подходит. 17 апреля 1943 года он принимает присягу и зачисляется в отдел контрразведки НКО Смерш Архангельского военного округа на должность помощника оперативного уполномоченного резерва, но уже в августе становится следователем, а через год с небольшим – старшим следователем следственного отдела.

Служба началась вначале не слишком удачно. Бывший студент университета в одном из разговоров с сослуживцами как-то сказал, что не видит смысла в конспектировании приказов главнокомандующего товарища Сталина: это отнимает много сил и времени. Естественно, такое “крамольное” высказывание дошло до ушей начальства. Грянуло разбирательство, грозившее по тем временам весьма и весьма серьезными последствиями ‹…›.

Будущий лауреат госпремии по литературе написал объяснение, удовлетворившее даже завзятых сталинистов:

“…Приказ тов. Сталина является квинтэссенцией мысли, каждое предложение, каждое слово его заключает в себе столь много смысла, что в силу этого необходимость конспектирования приказа в принятом значении сама собой отпадает.

Я сказал далее, что приказ тов. Сталина представляет собой совокупность тезисов, дающих ключ к пониманию основных моментов текущей политики, и что каждый тезис может быть разработан в авторитетную публицистическую статью. В том же разговоре я обратил внимание на изумительную логику сталинских трудов вообще, что не всегда можно найти в речах Черчилля и Рузвельта, на сталинский язык, обладающий всеми качествами языка народного.

Что касается изучения приказа тов. Сталина, то я внимательно прочел его 4 раза и, по совету товарища Р., тщательно законспектировал.

Приказ тов. Сталина внес ясность в мое понимание международной обстановки”»[1440].

Службе в Смерше Ф. Абрамов посвятил автобиографическую повесть «Кто он?», которая осталась незавершенной. Наброски ее повествуют о том, что чувствовал сам автор:

«Были и злодеи. А в массе-то своей – обыкновенные люди. ‹…› Ведь у них были жены, дети. И они любили их. Наставляли детей. Чтобы были честными, учились хорошо и т. д.

Нет, это не были злодеи. Злодеи бы – проще. А в том-то и дело, что эти люди, которые искренно любили, переживали, входя в Смерш, становились другими.

Во‐первых, большинство из них по малограмотности, ограниченности своей искренно верили, что они действительно борются с врагами. А с врагами какая пощада.

Во‐вторых, гипноз. Арестован – значит, виноват. Пусть не во всем – но виноват. И поди попробуй освободить. Своя собственная бумага, написанная человеком, гипнотизировала его же.

В‐третьих, если и появлялось у людей сострадание, то они думали, что они недостаточно революционны, что это сострадание и жалость предосудительны. А как же? Сам пролетарский писатель заклеймил жалость как унижающее человека чувство. И следовательно, если они и жалеют, то потому что недостаточно подкованы.

И наконец страх. Не выпустить врага. Лучше засудить 100 безвинных, чем пропустить одного врага. А потому закидывай неводы. И не верь, если тебя уверяют, что он не прав.

Доказательства? Доказательств нет. Но, во‐первых, большинство следователей не искушены, неграмотные (может быть, их поэтому и не учили?), а во‐вторых – коварство врага.

Гипноз – служение революции.

Солженицын говорит, что чекисты хорошо ели, легко работали. Может быть, в лагерях – да. А у нас в округе – ужас. Как раз наоборот, офицеры в воинских частях не голодали. Им перепадало с солдатской кухни. А нам – нет»[1441].

«Герой (я) жаждал романтики. Страх перед МГБ (еще в школе) – бывало, идут, дрожь, дух захватывает… Учителя забрали… Страх, доходящий порой до ужаса, и радость предвкушения романтики. Контрразведка… Против разведки… Смерш… Смерть шпионам ‹…›. Шел: думал, чудеса будут. А на деле одни антисоветчики. В колхозе жрать нечего. Клевета на советский строй. ‹…›

Постановление об аресте. Ордер на арест, обвинение… в том, что, будучи рядовым, систематически клеветал на советскую действительность, выразившуюся в том, что порицал колхозный строй… 2‐я папка. Дело №… То же самое. Однозначные свидетельские показания. Дело №… То же самое. Разница в именах. Три новых дела, и все одинаковы. 9 дел в столе. Таких же. Надо вызывать. Надо начинать допрос. Но Боже мой, только представить, что все то же самое… И какая клевета… Ведь действительно жрать нечего. Он сам получил письмо: умер в колхозе от голода…»[1442]

Когда Ф. Абрамов оправдал нескольких арестованных, то все доносы, подшитые некогда в личном деле, пошли «в работу»:

«Там, в деле, были собраны все мои “левые” высказывания. Например, как, выходя из Дома офицеров вечером в воскресный день, я говорил: “Ну, опять начинаются черные дни”»[1443].

«Это теперь многие уверяют, что они уже тогда все понимали. Нет, я не понимал. И если и оказывал какое-то сопротивление системе (освобождение), то шел на ощупь. Повинуясь какому-то инстинкту, врожденному, что ли, чувству справедливости»[1444].

«Я никогда не отказывался от службы в контрразведке, хотя это и пыталась кое-какая писательская тля использовать против меня. Мне нечего было стыдиться. Не поверят: а я ведь освобождал»[1445].

Иллюзий по поводу своих коллег по службе у Ф. Абрамова не было:

«…Отправился на вечер встречи ветеранов контрразведки в Доме офицеров. Славословили, возносили друг друга, пионеры приветствовали… Герои незримого фронта, самые бесстрашные воины… Верно, кое-кто из контрразведчиков ковал