Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 2 — страница 170 из 189

Б. М. Эйхенбаум записал 9 декабря 1949 г. в дневнике:

«Думаю, что надо пока оставить помыслы о научной книге. Этого языка нет – и ничего не сделаешь. Язык – дело не индивидуальное. Литературоведческого языка нет, потому что научной мысли в этой области нет – она прекратила течение свое»[1548].

Закрыть собой амбразуру на посту заведующего кафедрой истории русской литературы филологического факультета выпало ученику Ю. Г. Оксмана Н. И. Мордовченко, который 7 мая 1949 г. был утвержден ВАКом доктором филологических наук, а 7 сентября 1949 г. профессором. Неизвестно, было ли такое обстоятельство условием руководства кафедрой, но Н. И. Мордовченко тогда же готовился ко вступлению в ряды ВКП(б)[1549]. Но в 1950 г. он заболевает, а 13 января 1951 г. умирает от рака. Ю. Г. Оксман писал тогда:

«…Гибель Николая Ивановича не только личная наша потеря (для меня – это был самый настоящий мой ученик, самый подлинный друг, единственная живая связь с официальной ленинградской научной общественностью). Я уже давно видел в Н[иколае] И[вановиче] будущего начальника штаба советского академического литературоведения, бесспорно (“де-факто”, если не “де-юре”) руководителя Пушкин[ского] Дома и всех больших академических начинаний в области рус[ской] литературы. Его большие знания и широкие интересы, его исключительный такт, его уменье работать в коллективе, его “хозяйское” отношение к возможностям каждого, его уважение к традиции и чувство “нового”, без чего не может быть “настоящим” ни один ученый, – вот те объективные положительные качества, на которых (отметая все высокие личные качества Н[иколая] И[вановича] как человека редкого душевного благородства) основывал я свои прогнозы и надежды. Моя встреча с Н[иколаем] И[вановичем] последним летом в Москве (он приехал ко мне на четыре дня перед Пятигорском) очень укрепила мои взгляды и на многое открыла мне глаза. Ну да что об этом сейчас говорить! Фронт литературной науки прорван в очень существенном пункте, заменить Н[иколая] И[вановича] некем (не потому, что в рядах его поколения нет столь же, а, м[ожет] б[ыть], и более талантливых людей, а потому, что все эти талантливые и деловые сверстники Николая Ивановича – кустари-одиночки, специалисты в шорах, без инициативы или без принципов, не пишущие, а отписывающиеся, “сверх-человеки” или лакеи, не попавшие на генеральную линию или вышибленные с нее)»[1550].

Даже то обстоятельство, что 12 октября 1950 г. ректор ЛГУ А. А. Ильюшин подписал приказ об освобождении Г. П. Бердникова от обязанностей декана филологического факультета «для написания докторской диссертации»[1551], не могло изменить свершившегося – факультет был стерилизован. 10 декабря О. М. Фрейденберг записала:

«Бердников “перестраивал” факультет, строил, чистил, пакостил и разлагал. А когда перестроил и вычистил, его сняли и сняли всех его подручных, тех, кто снимал меня и других. Этот процесс бесцельного разрушенья шел безостановочно по всей России.

Факультет, как обглоданная кость, был брошен на произвол судьбы. Опять деканом назначили того же Алексеева ‹…›. Из тридцати профессоров не было ни одного, кому бы охранка доверяла (кроме Алексеева): тот – еврей, этот “не выдержан идеологически”»[1552].

Мысли о возрождении былого уровня изучения истории литературы на филологическом факультете ЛГУ окончательно канули в Лету: после краха началось постепенное вымирание тех, кто составлял фундамент этого выдающегося феномена[1553].

В феврале 1954 г. М. К. Азадовский писал:

«Мне кажется, что Саратов (sic! Саратов! – П. Д.) – единственное место, где с молодежью работают честно, вдумчиво и настойчиво (имею в виду, конечно, только литературоведение – о другом судить не могу). В Москве – ну кому же там! Вы сами Москву знаете; в Ленинграде – люди есть, но за исключением двух-трех никто не работает или идет по легкому курсу течения (вроде милейшего Пав[ла] Нау[мови]ча [Беркова]); да и те, кто могут работать, стараются этого не делать из разных соображений, с наукой ничего общего не имеющих. А на молодых фольклористов, которых “учат” Пропп и Астахова, не могу без боли смотреть и думать о них. Трудно исподличаться более, чем делают эти “доктора” наук, – увы, мне обязанные своими степенями.

Филфак своим нравственным падением, конечно, очень многим обязан Мих[аилу] Павловичу [Алексееву]. А сейчас, после Немезиды, обратившей свой взор на Н[иколая] Ф[едорови]ча [Бельчикова], он стал (или на днях будет) и. о. дир[ектор]а Пушк[инского] Дома. Какие светлые перспективы! Впрочем, Н[иколай] Ф[едорович] довел П[ушкинский] Д[ом] уже до такого состояния, что его никто уже не может спасти: его надо закрыть, всех уволить – и заново на пустом месте строить новую храмину. Да уж поистине неповторимое, родное и светлое имя –

Имя Пушкинского Дома

В Академии наук!

Вы как-то писали мне, что о многом хотите поговорить “по душам” с Мих[аилом] Павл[ови]чем! Ах, дорогой мой Юлиан Григорьевич, не о чем и не с кем разговаривать. Именно “души”-то в нем уж не осталось – он даже к дружеским чувствам неспособен…»[1554]

Когда 24 ноября 1954 г. скончался М. К. Азадовский, Ю. Г. Оксман писал:

«Кому нужны давно пережившие себя Максимовы, Пиксановы и прочие публичные девки российской словесности (их же имена ты, господи, веси!)? Так нет, они – если не живут, то продолжают как-то“ функционировать”, годами еще будут засорять своей макулатурой книжные полки и библиографические справочники, а такие люди, как М. К. Азадовский, как Н. И. Мордовченко, как В. В. Гиппиус[1555], как М. И. Аронсон[1556], как А. Я. Максимович[1557], уходят в расцвете своих интеллектуальных сил, гибнут от голода, холода, нужды, недостатка внимания, травли, гнусных интриг и т. п. Нет, не могу дальше – чувствую, что невольно сбиваюсь на письмо Белинского к Боткину о царстве “материальной животной жизни, чинолюбия, крестолюбия, деньголюбия, бесстыдной и наглой глупости, посредственности, бездарности, где Пушкин жил в нищенстве и погиб жертвою подлости, а Гречи и Булгарины заправляют всею литературою” и т. п.»[1558]

К 1960 г. состояние ленинградской филологии уже вошло в фольклор:

«Про ленинградских филологов в шутку говорят – все они делятся на три группы. Одни все знают и все понимают. Представителем их является Жирмунский. Другие все знают, но ничего не понимают. Их блестяще представляет Алексеев. И, наконец, ученых, которые ничего не знают и ничего не понимают, ярко возглавляет Пиксанов. Сказано зло, но в отношении Алексеева и Пиксанова верно»[1559].

Классическая филология на факультете эволюционировала настолько, что когда в 1974 г. ученице О. М. Фрейденберг, Б. Л. Галеркиной, удалось организовать большое заседание кафедры, посвященное памяти ее основателя, то разгорелся скандал. Оказалось, что Ольга Михайловна «не была филологом, лекции ее были более чем странные» (А. И. Доватур), что «все, что она написала, не выдерживает никакой критики» (Я. М. Боровский), что «наука, пользующаяся сплошными ассоциативными параллелями, – это не то, что обогащает классическую филологию, а просто вредит ей» (А. И. Зайцев); но наиболее показателен был тот вывод, что Ольга Михайловна Фрейденберг есть «полное отрицание ленинградской школы классической филологии»[1560].

Л. Я. Гинзбург в 1978 г. констатировала:

«Разговор о литературе питался когда-то молодым пафосом ученичества, потом волей к исследованию. В невылазной, все затопившей на этом участке скуке (после 30‐х годов) развилась постепенно неприязнь даже к самому этому слову – литературоведение (в 20‐х годах слова этого не было (говорили, история литературы, теория литературы). Оно появилось гораздо позже, как раз тогда, когда начало кончаться то, что оно означает)»[1561].

К тому времени, когда вдруг оказалось, что именно эти ученые – затравленные, убитые физически или морально – и составляли славу русской науки, они уже стали историей. Об этом не раз писал ученик В. М. Жирмунского Е. Г. Эткинд:

«Ленинградский “путч” 1949 года был успешно доведен до конца. Партия одержала полную победу; она устранила из науки настоящих ученых и заменила их подставными фигурами. До сих пор – а ведь прошло полвека – сказываются гибельные последствия последних сталинских лет. Выходят книги уничтоженных, униженных, изгнанных, оплеванных ученых, каждый из которых – эпоха в истории нашей филологии: Гуковского, Азадовского, Жирмунского, Проппа, Оксмана, Эйхенбаума, Тронского; но люди – люди погибли, или им пришлось “избрать” иную область деятельности…»[1562]

«…Ученые, оплодотворившие, как теперь оказалось, научную мысль всего мира, уже не участвуют в возрождении своей науки: “Иных уж нет, а те далече…” Умерли Б. М. Эйхенбаум и Б. В. Томашевский ‹…›; ушел в лингвистику, тюркологию, сравнительное изучение эпосов В. М. Жирмунский; умер в тюрьме под следствием Г. А. Гуковский; отошел от собственных открытий, не успев их развить и предоставив это своим научным внукам, В. Я. Пропп ‹…›. Можно ли после этого представить себе эволюцию отдельных ученых иначе, как движение по лестнице вниз?»