«Мероприятия» в университете
В день первого заседания в Пушкинском Доме, 23 октября 1948 г., ректор ЛГУ Н. А. Домнин подписал приказ «О мероприятиях в связи с решениями августовской сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук им. В. И. Ленина», далеко не первый по этому вопросу. Необходимо было директивно ввести в круговорот событий остальные факультеты ЛГУ:
«Итоги августовской сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук и доклад ее президента – академика Т. Д. Лысенко, рассмотренный и одобренный ЦК ВКП(б), блестяще продемонстрировали победу передовой мичуринской биологической науки. ‹…›
Биологический факультет Университета, создавший ряд прогрессивных научных школ, вместе с тем в течение многих лет являлся одним из главных очагов распространения морганизма-менделизма в нашей стране. В последнее время группа морганистов и их пособников пыталась организовать открытую травлю мичуринцев, которым не оказывалось должной поддержки со стороны руководства Университета, примиренчески относившегося к пропагандистам вейсманизма-морганизма в стенах Университета. Ученый совет Университета не заслушивал и не обсуждал проблем мичуринской биологии, не рассматривались на Ученом совете и другие вопросы принципиального мировоззренческого и методологического значения.
Значение решений августовской сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук им. Ленина не ограничивается только биологическими науками. Эти решения, так же как и предыдущие постановления ЦК ВКП(б), имеют самое непосредственное отношение и ко всем остальным наукам, свидетельствуют о необходимости перестройки всей нашей науки в сторону придания ей большей идейно-политической направленности, изгнания из нее сохранившихся до сих пор элементов низкопоклонства перед иностранщиной, формализма, объективизма и всякого рода чуждых нам идеалистических концепций. Наша советская наука должна служить народу, смело ставить и решать практически важные проблемы. От этого зависит в настоящее время скорейшее завершение построения коммунистического общества, безопасность и благосостояние нашего народа.
Перед коллективом Ленинградского Университета, в частности, перед его учеными, сейчас поставлена серьезная задача: опираясь на единственно правильное, победоносное учение Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина, направить все свои усилия, весь свой творческий энтузиазм на решение важнейших проблем строительства коммунистического общества. Единство теории и практики, народность науки, ее методологическая целеустремленность должны стать руководящими принципами в научной, учебной и просветительной деятельности Университета. Решая эту основную задачу, научные работники Университета должны страстно и непримиримо бороться со всеми проявлениями метафизики и идеализма, в каких бы формах они не проявлялись, должны разоблачать и искоренять остатки вейсманистско-морганистской мистики, должны добиваться высокого идейно-политического уровня всей деятельности Университета»[391].
На филологическом факультете было проведено открытое заседание Ученого совета, где громились формалисты, как историки литературы, так и лингвисты. Не имея стенограммы или протокола этого собрания, ограничимся его описанием, зафиксированным О. М. Фрейденберг. Эти строки оказываются красноречивее стенограммы:
«На днях опять прошло факультетское заседание с “чисткой” всех кафедр. Предмет заседанья анекдотичный: об отношении сельскохозяйственной дискуссии к филологии.
Бердников произнес “тронную речь”, в которой не мог выговорить “Бодуэн де Куртенэ”, а шлепал “Кутрене”, “Кутрун” – и бросил. В публике раздался смех. Но оратор, не смутившись, продолжал критиковать “Крутрене”. Два стража находились здесь же: Дементьев – по литературе, Кацнельсон – по лингвистике. Я первый раз слушала Кацнельсона – чекиста, “марровца”, тяжело бездарного товарища. Оказалось, он не умел говорить по-русски. С сильно еврейским акцентом, картавя, он чувствовал себя ортодоксом и отчитывал специалистов по лингвистике. Что до Дементьева, то на сей раз он прикинулся простоватым мужичонком; изволил шутить, акать, мэкать; добродушно взывал – “товарищи, книжки пишите, будем печатать, давайте книжки, – где они книжки-то ваши? Почему не пишете? Не даете?”
Потомки никогда не поймут убийственного характера подобных “заседаний”. В каком напряжении сидели профессора! Каждый ждал, что вот сейчас его публично осрамят, бесцеремонно, оскорбительно. И каждого называли, срамили, оскорбляли. Я смотрела на седых, молчаливых людей; они сидели и делали вид, что спокойны, но уши у них горели, лица были бледны, и они старались скрыть волненье. Даже у Жирмунского сделался сердечный припадок. Эйхенбаум лежал с инфарктом сердца. ‹…›
Цинизм нападок на меня Бердникова не поддается описанию. Он хлестал меня весь вечер, но так как никакого материала у него не было, то он оперировал прошлогодней мелкой клеветой»[392].
Ораторы филологического факультета, если говорить о великом русском языке, отражали «дискурс» эпохи:
«Ни один человек не мог считаться ни умным, ни талантливым, ни благородным. Я хочу сказать: ни один имярек. Если побеждал футболист, шахматист ‹…›, музыкант, то это был не он, а сила Сталина, стоящий за ним “народ”, чьим он был лишь орудием. Все победы, все успехи, все достижения на войне и в труде шли в карман Сталина. Это отражалось в языке. Появился стоячий эпитет “сталинский”. Он прилагался ко всему положительному, к людям, событиям, временам года, вещам, местностям. Слово “хорошо” исчезло, потому что его, как понятия, не стало. Говорили “неплохо”, “не плохо”. В языке сказывалось подхалимство и взнуздыванье, вздуванье понятий о чинах: “верховное главнокомандованье” или “академик профессор такой-то”. Опошлялись высокие и сильные значенья слов: “неугасимое пламя соцсоревнованья”… Слова, как “родной”, “любимый”, “друг”, “отец”, “учитель”, прилагаемые ежеминутно к Сталину, стерлись и стали почти юмористическими (или “мудрый”). Таковы были значенья слов “подъем”, “воодушевленье”, “энтузиазм”, рыночные сталинские слова (“собрание с большим подъемом приняло обращение к товарищу Сталину” и другие клише). Язык стал содержать куски общих мест, полицейский эпический язык. Одинаковые мысли, одинаковые стоячие выражения никогда не грешили ошибками. Только письменные слова неизменно становились “грубейшей ошибкой”. Культура языка была низкой. Опошлились высокие смыслы. Масса безграмотной пошлости (“психует”, “ни в какую”, “на большой палец”, “она переживает” и тысячи блатных слов из воровского арго) вошла в язык наряду с газетным напыщенным стилем, невыносимо фальшивым. В научной литературе преследовались иностранные термины, а газета орудовала такими словами, смысла которых не понимала и я. А ударения! Гремели о великом русском языке, а Сталин говорил по радио “ко́лос на глиняных ногах” (вм[есто] коло́сс!)[393]. Эти нюрнбергские молодчики из Москвы заперли страну и хлеба не дали права кушать. Они назвали себя “министрами”! Косыгин, председатель этих министров[394], выступая по радио, начал: “По при́зыву великого вождя…” А дикторы произносили “Гете” (Гиоте), Кони́, Мусорогский, Ре́не, Шаляпинов. Французские имена получали ударение на предпоследнем слоге, немецкие – на последнем (последнее ударение было стихийно принято всей Россией и уже вошло в употребление).
Однако, если конкретный человек не мог быть ни умным, ни талантливым, – эти качества принадлежали одному Сталину, – то абстрактный “советский” человек не смел описываться ординарно. Несмотря на вопли о реализме, реализм карался ссылкой. Единственный жанр, который культивировался, была схематическая утопия. Все персонажи имели свои утопические маски: суровые, честные, мужественные борцы; гордые, целеустремленные, героические девушки; низкие, гнусные шпионы и предатели. Малейшая правдивость клеймилась как “клевета”. Русский народ изображался колхозным Ильей Муромцем»[395].
Зарождение дискуссии о языкознании
Ситуация в биологии, где после событий лета 1948 г. было устранено разномыслие, показала пример в наведении «порядка»: «кампания борьбы с учеными, хоть в чем-то выходившими за пределы установленных догм, была распространена на все науки, включая языкознание»[396].
В языкознании стали преследоваться оппоненты так называемого «нового учения о языке» Н. Я. Марра. Лингвисты Г. П. Сердюченко[397] (в Москве) и Ф. П. Филин[398] (в Ленинграде) возглавили масштабную работу по ликвидации оппозиции марризму в советском языкознании; они даже преуспели в этом, устранив за игнорирование яфетидологии одного из главных лингвистов страны – академика В. В. Виноградова.
Но через полтора года ветер неожиданно подул в другую сторону – 9 мая 1950 г. газета «Правда» сообщила о начале дискуссии по вопросам языкознания, поместив в качестве первого выступления статью академика Грузинской АН, антимарриста А. С. Чикобавы[399], а 20 июня напечатав работу И. В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», в которой корифей всех наук назвал сложившееся в языкознании положение «аракчеевским режимом», теорию Н. Я. Марра – антинаучной, а самого Марра – «вульгаризатором марксизма». Такой приговор обжалованию не подлежал.
До сих пор остается неясной причина, побудившая И. В. Сталина обратиться к этой области науки:
«Многое из того, что произошло, мы, конечно, никогда теперь уже не узнаем, и потому можно лишь строить более или менее правдоподобные гипотезы.