…На свидание ко мне пришел адвокат Шальман.
Евгению Самойловичу Шальману было около пятидесяти, и он был в расцвете своей адвокатской карьеры. Кроме того, он был заядлый пушкинист и мог наизусть прочитать «Евгения Онегина» от начала до конца – весь роман! Мы с ним хорошо поладили, невзирая на различный подход к предстоящему процессу. Я намеревался устраниться от дела, как только станет очевидна предвзятость суда. Он считал, что надо активно защищаться и в любом случае использовать все возможности правосудия. Он же был адвокатом – что еще он мог предложить своему подзащитному? У него не было особого доверия к советскому суду, но участие в процессе отвечало его профессиональной позиции.
Евгений Самойлович был отличным адвокатом. Он не любил советскую власть и был одним из немногих в московской адвокатуре, кто брался за политические дела. Однако предыдущий процесс, похоже, надломил его. Он защищал Юрия Федоровича Орлова и столкнулся с таким произволом, которого не мог себе представить. Дело не в том, что его ходатайства немотивированно отклонялись, судья [В.Г.] Лубенцова откровенно хамила защите, а приговор Орлову дали по максимуму – семь лет лагерей и пять лет ссылки. И даже не в том, что творилось у здания суда – тройной кордон милиции и сотрудников КГБ, проход в здание суда по специальным пропускам, провокации и задержания. Елену Георгиевну Боннэр милиционер ударил по голове, она в ответ дала ему пощечину, ее скрутили, а кинувшемуся ей на помощь Сахарову заломили руки, обоих бросили в милицейскую машину и увезли в 103-е отделение… Иру Валитову, жену Юрия Федоровича, пустили в зал суда, но при первой же попытке выйти из него во время перерыва обыскали, раздев догола в присутствии трех кагэбэшников. Все это было возмутительно и незаконно, но… обычно. Необычно было то, как обошлись с адвокатом.
«Вы представляете, – рассказывал мне на свидании Шальман, – я остался в перерыве в зале суда, а меня выволокли оттуда и заперли в какой-то комнате». Голос его дрожал, он волновался, вспоминая пережитое два месяца назад унижение. С адвокатом, профессионалом и равноправным участником процесса, обошлись как с провинившимся школьником, посаженным в темную комнату под ключ. К счастью, в комнате оказался телефон, Шальман позвонил в коллегию адвокатов, оттуда пошли звонить по инстанциям, и в конце концов Евгения Самойловича выпустили из комнаты и разрешили пройти в зал суда.
Я честно предупредил Шальмана, что откажусь от его услуг, если реальная защита будет невозможна. «Воля ваша», – ответил мне Евгений Самойлович совершенно по-пушкински.
Этот рассказ тем более интересен, поскольку по стечению обстоятельств осужденный Азадовский так и не встретился с адвокатом, который в мае 1981 года взялся за составление кассационной жалобы по его приговору. Впервые они лично встретятся только после его освобождения. Да и вообще, как можно заметить по ситуации с тем же Зилитинкевичем, адвокаты обычно хоть чем-то (или даже серьезным образом) помогают своим подзащитным, дают им сведения о происходящем; в деле Азадовского этого не было вовсе.
Е.С. Шальману дело Азадовского представлялось неординарным, и, будучи отличным профессионалом, он сразу увидел перспективы для пересмотра приговора. Позиция осужденного была близка адвокату, к тому же он выявил столько нарушений в ходе следствия и суда, что верил в возможность протеста со стороны Прокуратуры РСФСР – эта инстанция, по действовавшему законодательству, могла отменить любой вступивший в силу приговор. Именно это огромное количество нарушений и придавало Шальману уверенности. Пусть даже следствие и получило улики (обнаруженный при обыске наркотик), но следственные действия были проведены топорно и непрофессионально, «с нарушением социалистической законности», а суд подошел к рассмотрению дела односторонне и поверхностно – такова была его адвокатская позиция.
Как бы то ни было, Евгений Самойлович согласился защищать Азадовского. Договаривались с ним Зигрида Ванаг и Генриетта Яновская, которая вспоминала, что «он был любитель-пушкинист, который занимался разными научными изысканиями, вполне серьезно, и ему все хотелось с нами о Пушкине говорить. Это нас ужасно раздражало, потому что нас интересовало другое».
Но когда с Е.С. Шальманом был заключен письменный договор и он приехал в Ленинград – это было в июне 1981 года, – Азадовского аккурат перед этим отправили на этап. Была ли между этими событиями связь – неизвестно, быть может, просто совпадение.
Впоследствии, 12 октября 1981 года, Шальман все-таки направил жалобу в Прокуратуру РСФСР, но она, разумеется, была оставлена без удовлетворения. Надежда на московского адвоката померкла у друзей Азадовского ровно так же, как и надежды Лидии Владимировны на Г.М. Маркова или И.С. Зильберштейна…
Азадовский же, перемежая ночные сновидения с дневными заботами, постепенно втягивался в тюремную жизнь, и камера Крестов, какой бы она ни была, уже казалась ему более надежным убежищем, нежели любая неизвестность в его дальнейшей зэковской жизни. Дни, как известно, медленнее всего тянутся в начале и в конце срока, так что постепенно его тюремные будни обрели некую размеренность; оторопь первых недель сменилась тупой сменой суток с негаснущим тюремным солнцем – тусклой лампочкой на потолке камеры, а также бубнящим радио с гимном по утрам и дежурным объявлением перед отбоем, текст которого он скоро помнил так же точно, как и текст гимна:
Внимание, внимание! Граждане заключенные, в следственном изоляторе объявлен отбой. Категорически запрещается играть в настольные и другие игры, переговариваться, ходить по камере, закрывать свет бумагой. Администрация предупреждает, что нарушители будут строго наказаны.
Лучшее, что было в течение дня, – клетки внутреннего двора, куда на час в день выводили на прогулку, но и там был риск, что конвойная овчарка будет на тебя натравлена просто ради забавы.
Так закончился апрель, прошел май, наступил июнь… Ничего не происходило, Азадовский продолжал оставаться в Крестах и уже совершил восхождение в иерархии своей очередной камеры до личной шконки, подушки, одеяла…
Коллеги по нарам прочили ему исправительную колонию либо в Обухове, либо в Яблоневке – они находились вблизи от города и предназначались для «первоходок» с общим режимом. Азадовский и сам знал, что срок его заключения – два года, из которых полгода уже почти минули, – гарантировал, что колония будет недалеко от Ленинграда. Он ждал, но его почему-то все не отправляли и не отправляли. Каждый день он думал о том, что его положение все-таки должно измениться. Чем длительнее ожидание, тем больше рождается фантастических предположений и безосновательных надежд, обычно разбивающихся о бетонную стену Системы. Это объяснимо: людям, оказавшимся в безвыходном положении, свойственно ждать чуда и надеяться…
В Ленинграде стали циркулировать слухи, будто итальянская компартия ведет переговоры с ЦК, чтобы Азадовского на кого-то обменять, но никак не могут найти адекватную замену… Вспоминается частушка, которая родилась после обмена политзаключенными в декабре 1976 года – В.К. Буковского на лидера чилийских коммунистов, начинавшаяся строками «Обменяли хулигана / На Луиса Корвалана…».
Эти слухи 1981 года были, вероятно, отголосками событий, относящихся к весне 1979 года, когда в порядке обмена на пойманных спецслужбами США и осужденных за шпионаж двух советских разведчиков в Америку из советских тюрем были отправлены сразу пять граждан, преследуемых советской властью по религиозным или политическим мотивам, – Э.С. Кузнецов, А.И. Гинзбург, М.Ю. Дымшиц, В.Я. Мороз и Г.П. Винс.
Что касается «итальянской компартии», то уместно предположить, что разговоры такого рода – следствие резонанса, который сопровождал итальянское издание тройственной переписки (Рильке – Пастернак – Цветаева), осуществленное в 1980 году усилиями Серены Витале в римском издательстве «Editоri riuniti». А поскольку «Объединенные издатели» были официальным издательством Коммунистической партии Италии, то отсюда и слухи.
Но Константин все-таки сознавал, что участь Буковского ему не грозит, – в конце концов, он был простой филолог; нечто подобное, с другой стороны, оказалось бы для него также трагедией: ведь из тюрьмы он все-таки надеялся когда-то выйти и застать маму в живых, а из заграницы он не мог бы вернуться никогда. Пока она была жива, он не имел права расстаться с ней.
Кроме разнообразных мечтаний, которые неизбежно приходят в голову любому арестанту, по Крестам, как и по другим тюрьмам, начали ходить слухи о грядущей амнистии. В 1982 году страну ждало празднование 60-летия образования СССР, и приготовления к нему уже начались – репродуктор вещал о празднике единения советских народов с завидной частотой. Впрочем, к началу восьмидесятых обитатели пенитенциарных заведений стали называть их «параша об амнистии». В действительности амнистий было значительно меньше, чем ожиданий у заключенных. К примеру, в 1970 году, когда отмечалось и 25-летие победы, и 100-летие со дня рождения Ленина, амнистия так и не была объявлена, а в 1977 году, к 60-летию революции, наоборот, состоялась. Так что угадать было трудно. Но вера в лучшее (в Чудо) – единственное, что доступно узнику.
Надолго задержавшись в Крестах, Азадовский подумывал о том, что мог бы оспорить свое долгое пребывание в СИЗО, однако воздержался от этого шага. Ему стало известно, что, задерживая его отправку на зону, администрация поступала в соответствии с законом – она попросту не имела формальных оснований расстаться с ним до того времени, как получит копию определения о вступлении приговора в законную силу.
Возникшая ситуация была чисто бюрократической. Согласно статье 14 Исправительно-трудового кодекса РСФСР, осужденные к лишению свободы направляются в места отбытия наказания не позднее десятидневного срока со дня вступления приговора в законную силу. Приговор вступил в силу после рассмотрения кассаций в Ленгорсуде 16 апреля, следовательно, до конца апреля Азадовский должен был быть этапирован к месту отбытия наказания.