Так или иначе, но самым неожиданным образом мы обнаруживаем ревностных красных патриотов именно среди маргинальной группы партийных руководителей, не имевших базы в партии и пришедших туда незадолго до большевистской революции.
По-видимому, этим объясняется парадокс Анатолия Луначарского, вернувшегося в большевистскую партию в августе 1917 г. и оставшегося в ней аутсайдером, несмотря на пост наркома просвещения, который он занимал до 1929 г. Луначарский оказывается самым рьяным покровителем русского национализма, который шел на сотрудничество с большевиками, и сам высказывал порой такие мысли, которые было более чем странно слышать от партийного вождя.
Поведение Луначарского могло объясняться еще и тем, что он был, по-видимому, вообще не уверен в марксизме как идеологии, пригодной для народа в целом. Уже после разгрома революции 1905 г. Луначарский в поисках более широкой, чем марксизм, идеологии пытался предложить религию социализма, вложив тем самым свою лепту в богостроительство. Луначарский никогда, по крайней мере, до 1931 г., не каялся в своем богостроительстве, продолжая и в годы советской власти как можно больше расширять идейную базу новой системы за счет попутчиков.
Быть может, именно Луначарский первым в партии выступает в защиту русского национального характера, противопоставляя его национальному характеру западных наций. Он первым выступил против очень распространенной среди большевиков привычки считать русских менее активными, чем другие народы, в особенности чем американцы. В полемике с идеологами Пролеткульта, желавшими переделать русский национальный характер, Луначарский уверяет, что национальный характер, например, американцев безвозвратно изменился под действием машинной цивилизации. «Управлять машиной, — утверждает он, — не приспособившись к ней, не поспевая за ней, не ставши ее живой разумной частью — невозможно. Но эта машинизация человека проникла дальше, чем нужно, она выбросила из него в значительной мере живое, в том числе и тот идеализм, то чувство солидарности, которое, несмотря на весь трезво-научный склад свой, и Маркс и Энгельс ставили так высоко».
Луначарский явно заимствует свою аргументацию у скифов, с которыми он был слишком хорошо знаком, чтобы заподозрить случайное совпадение, и как бы пересказывает их взгляды следующими словами: «Да, американец в высшей степени производителен, в высшей степени целесообразен, и русский кажется рядом с ним рыхлым и сиволапым. Но американцу в то же самое время как бы нет времени углубленно мыслить о своем бытии — индивидуальном и социальном... Как только тот или другой американец переходит от обороны перед нищетой в наступление, в нем развивается планомерная жажда увеличивать количество принадлежащих ему долларов — не только ради поднятия материального уровня жизни, но и ради своего социального веса». Итак, по словам Луначарского, душа американца — «индустриально-коммерческая». Этому выродившемуся типу человека Луначарский противопоставляет более глубокую, стихийную русскую душу. По его словам, «русский рабочий класс был в состоянии, обливаясь собственной кровью, принося громадные жертвы, из глубины самодержавия и варварства подняться до положения авангарда человечества, несмотря на свою сиволапость и неладность, которые зато... вознаграждались варварской свежестью (скифы!) чувств, способностью увлекаться грандиозными лозунгами — словом, наклонностью к активному реалистическому идеализму».
Этот апофеоз русского характера, и, надо сказать, не только скифский, а почти славянофильский, был перепечатан в «Известиях», так что с ним могли познакомиться миллионы.
Другой партийный диссидент (того времени!) С. Лозовский (Дридзо), пришедший к большевикам накануне Октября и в начале 1918 г. исключенный из партии почти на два года, но ставший затем главой Профинтерна и сталинистом, обнаружил красный патриотизм уже в первые дни революции. Выступая на заседании ВЦИК в ноябре 1917 г., он воскликнул после выступления старого крестьянина: «Велика Россия, если пламя воодушевления горит не только в молодых, но и в старых сердцах!»
Если принять предложенное выше объяснение, что красный патриотизм поддерживали прежде всего маргинальные группы в партии, становится ясным, почему теоретиком красного патриотизма и едва ли не его вождем оказывается Лев Троцкий. Троцкий пришел в партию лишь накануне революции, не имея в ней личной базы власти. Старый руководящий состав большевиков ненавидел его как выскочку, незаслуженно занявшего положение лидера наряду с Лениным. Как верно замечает невозвращенец А. Нагловский, в прошлом большевик, Троцкий сам был первым «сменовеховцем». Он все время нуждался в расширении опоры своей личной власти. Кроме того, как глава армии он был объективно заинтересован в эффективном использовании кадровых военных в Красной Армии, не видя лучшего для этого средства, чем русский национализм, подчиненный большевизму. К тому же военные казались ему той опорой личной власти, в которой он так нуждался, и это осознавалось его противниками в партии. Но, как бы то ни было, и его поведение обуславливалось узкой политической базой новой власти и давлением национальной среды, которая прежде всего ощущалась маргинальными группами.
Троцкий развивает концепцию национального характера большевистской революции, зависимую как от скифов, так позднее и от сменовеховцев. Но она отличается от скифского противопоставления русского национального характера западному, которое повторял Луначарский. Троцкий считал, что русский характер заново выковывается в процессе революции. Он пытается найти оправдание своей точки зрения в марксизме, чего Луначарский даже не попытался сделать. «В динамике, — утверждает Троцкий, — национальное совпадает с классовым». Это означает, что по крайней мере в процессе революции единственным носителем русского национального начала оказывается рабочий класс. С другой стороны, Троцкий признает, что революция вытекает из национальной стихии, но для него это не значит, как для скифов, что в революции жизненно только то, что национально. «Октябрьская революция глубоко национальна, — провозглашает Троцкий, — но это не только стихия, это также и академия нации». Это означает, что национальный характер русских должен меняться в ходе революции. В любом случае для Троцкого несомненно, что в революции совершаются процессы, в разных точках соприкасающиеся с национализмом. Большевизм для Троцкого национальное монархизма, и с этой точки зрения Буденный национальное Врангеля. В этом Троцкий повторяет основные положения сменовеховства, уже высказанные до него.
Любопытно, как Троцкий развивает идею Иванова-Разумника о Петре 1 как русском государственном деятеле, предвосхитившем некоторые стороны большевизма. Если главный идеолог скифства утверждал, что Петр 1 был в тысячи раз более взыскующим Града Нового, чем девяносто из ста староверов, то лидер большевиков передает ту же мысль следующим образом: «Варвар Петр был национальное всего бородатого и разузоренного прошлого».
Естественно, что и Ленина Троцкий представляет как высший пример русского национального характера. Чтобы вести такую революцию, беспрецедентную в истории народов, доказывает Троцкий, Ленину было необходимо иметь неразрывные связи с основными силами народной жизни, что должно было исходить из глубинных корней русского народа. В отличие от Луначарского Троцкий так характеризовал русские национальные черты Ленина, свойственные, по его словам, всему русскому рабочему классу: отсутствие привычной рутины, конформизма и соглашательства, решительность в мышлении, дерзание. Он не противопоставлял эти черты Западу, как это делал Луначарский, замечая, однако, что Ленин не только внешне напоминал русского крестьянина, но даже его психология во многом была крестьянской.
Но Троцкий впадал в явное противоречие, настаивая на том, что в ходе революции происходит переплавка русского национального характера. Если русский рабочий класс, русский народ во главе со своим национальным вождем Лениным добился таких успехов, имея столь выдающиеся национальные черты, зачем еще ему их менять? От добра, добра не ищут!
Карл Радек, прибывший в Россию из Германии, не имея никаких корней в партии, также стремится играть на струнах красного патриотизма. Так, он обвинял лорда Керзона в том, что тот ненавидит Россию независимо от класса, господствующего в ней. «Он ненавидит русский народ!» — восклицал Радек.
К периферическим, маргинальным группам, способствовавшим укреплению красного патриотизма, несомненно, принадлежали и бывшие эсеры, примкнувшие к партии большевиков, о чем говорилось выше. Они были особенно благодатной для него почвой, раз этот патриотизм принимался самими большевистскими руководителями и не рассматривался как криминальный.
Особенно резкий подъем красного патриотизма вызвала война с Польшей в 1920 г. и военные действия Японии на Дальнем Востоке в 1920-1922 гг. Война с Польшей и Японией рассматривалась как национально русская, несмотря на все коммунистические лозунги. Один из организаторов партизанской борьбы на Дальнем Востоке, Петр Парфенов, впоследствии председатель Госплана РСФСР, утверждал, что «военные действия партизан на Дальнем Востоке носили характер «русско-японской» войны! Это не случайная оговорка для Парфенова. Позднее он отождествляет себя с т. н. русской группой в партии.
Как мы уже видели на примере Сталина, Троцкого, Лозовского, Радека, красный патриотизм был присущ отнюдь не одним лишь русским. Еще в большей мере он привлекал представителей некоторых русифицированных меньшинств, потерявших связи со своей национальной средой. Неуверенность людей, неожиданно оказавшихся в руководстве страной, доселе в принципе отвергавшей участие инородцев в политическом управлении, они вполне могли компенсировать красным патриотизмом, при котором их деятельность оказывалась не антинациональной, а напротив — приведшей к возвеличению России. Красный патриотизм снимал с них широко распространенное обвинение в преследовании русских, в стремлении уничтожить Россию как таковую. Если склонности к красному патриотизму способствовала личная неукорененность в партии большевиков, как в случае Луначарского, то тем более такая склонность должна была усиливаться у людей, не чувствовавших себя достаточно укорененными в национальном отношении. Красный патриотизм и для них оказывался той компромиссной идеологией, которая давала им возможность сохраниться в качестве привилегированной группы.