сти так стыдно прослыть «дремучим», что легче поклоняться фальшивым кумирам и в
странном бесчувствии жить, как все, уже не рискуя противиться пошлости. К сожалению, искренность в век пиара становится роскошью. И как же трудно научиться смотреть на мир глазами человека, а не глазами болотной лягушки!
Только через три года Елена Александровна повела нас, уже влюблённых в живопись, в зал древнерусского искусства — к иконам. Занятие было назначено на внеурочный час. Третьяковская галерея уже закрыта. В зале древнерусского искусства темно. Мы стоим со свечами у Владимирской иконы Божией Матери, а Елена Александровна вдруг властно командует:
— На колени!
И мы не то что опустились — мы рухнули на колени: это наше, родное. Это то, о чём давно тосковала душа. Почему с такой нежностью и состраданием смотрит на нас, ещё неверующих, Божия Матерь с Младенцем? Но сердце бьётся так сильно и радостно, что, кажется, выскочит из груди.
Сквозь годы доносится голос Елены Александровны, рассказывающей нам историю иконы. 1395 год — войско Тамерлана так стремительно движется к Москве, что нет уже времени собрать ополчение. Днём и ночью открыты все церкви, народ постится, кается, молится, а из Владимира несут в Москву чудотворную Владимирскую икону Божией Матери. Пятнадцать дней несут икону в Москву, и все эти пятнадцать дней мрачный хан не выходит из шатра, а его войско, бездействуя, стоит на месте. В день же встречи иконы в Москве, свидетельствует летопись, Тамерлану было такое ужасающее видение, что он в панике бежит с Русской земли. Вот как об этом сказано в летописи: «Устремися на бег, Божиимъ гневом и Пречистыа Богородици гонимъ».
Такое же чудо было в 1451 году при осаде Москвы войсками ногайского хана. А в 1480 году было то великое стояние на Угре, после которого Русь окончательно освободилась от татаро-монгольского ига.
— Впереди русского войска двое священников несут Владимирскую икону Божией Матери, — рассказывает Елена Александровна. — И если присмотреться к иконе сбоку, то можно увидеть заметные даже после реставрации следы выбоин — следы стрел. Ордынские лучники отличались меткостью и стреляли прямо в сердце человека. Но тут они стреляют в икону Божией Матери, потому что это — сердце Руси.
Сама лекция теперь уже помнится смутно, но запомнилось обжигающее чувство — в час смертельной опасности для родной земли мы пойдём умирать со святыми иконами, а не с «Чёрным квадратом» Малевича. Это наша земля, наше Отечество, и мы плоть от плоти его.
С этой лекции, прослушанной при свечах, любовь к иконам стала неодолимой.
* * *
К сожалению, наша студенческая юность пришлась на те хрущёвские времена, какие называют жизнерадостным словом «оттепель». В обществе оживление — разоблачён культ личности Сталина, и хотя бы изредка печатают запрещённые ранее книги. И одновременно оттепель была той трагедией для православных, когда за несколько лет взорвали и уничтожили свыше шести тысяч церквей. Репрессии жесточайшие — за нательный крестик выгоняли из института. А Хрущёв похвастался на весь мир, что в 1980 году он покажет по телевизору последнего попа.
Помню, как уезжала из райцентра и купила на вокзале у двух подвыпивших мужичков старинную Владимирскую икону Божией Матери. Икона была завёрнута в окровавленную тряпицу, и я спросила, откуда кровь.
— Дак сегодня ночью нашу церкву взорвали. Солдат нагнали, войска — оцепление. А Гриш- ка-юродивый прорвался сквозь оцепление и побежал иконы спасать. Только выбежал из церкви с иконой, как взрыв страшенный, и юрода убило. Ну, мы икону потом подобрали. Говорят, чудотворная была. Мать, ты дашь нам за неё на бутылку, чтобы Гришу-мученика помянуть?
И сразу вспомнилось, как ночью в гостинице мы проснулись от взрыва и в страхе выбежали на улицу: «Что — война началась?»
Издалека плохо видно, но на месте взрыва так ярко светят прожектора, что вдруг увиделось, как взлетает в небо дивный Божий храм, а возле церкви падает на землю юродивый, прикрывая икону собой. Потом прожектора отключили, и стало слышно, как заплакали женщины.
С той поры в мой дом стали приходить иконы, свидетельствующие о страданиях Русской земли.
За каждой иконой стояла своя история, и вот некоторые из них.
* * *
Ещё в университете я подрабатывала в редакции, и однажды поехала в командировку по такому письму. В сельской школе украли винтовку, и военрук обвинил в краже восьмиклассника Серёжу Конкина. Сергея тут же арестовали и увезли в областную тюрьму. Через неделю, правда, освободили за недостаточностью улик, а только по-прежнему утверждали, что винтовку украл он. С тех пор прошло десять лет. Сергей уже работал водителем автобуса в городе, когда встретил на улице своего одноклассника Яшу, и тот признался, что винтовку украл он. «У меня позавчера родился сын, — писал Сергей в редакцию. — И я хочу, чтобы пусть не для меня, но для сына установили правду: Конкины — фамилия честная, и у нас в роду никто никогда ничего не крал».
— Крал, не крал — кому это надо? — отговаривал меня от этой поездки редактор. — И кому интересен прошлогодний снег?
Дело Сергея действительно оказалось тем самым прошлогодним снегом, когда в областной прокуратуре на нас посмотрели с недоумением, а прокурор раздражённо сказал:
— Конкин, тебя же освободили. Какой ещё правды ты ищешь, мужик?
Только в родной деревне Сергея, куда он заставил приехать и Якова, обрадовались нашему приезду.
— Помню это дело, при мне это было, — сказал пожилой участковый Василий Андреевич. — Уж как я доказывал невиновность Серёжи! А что тут докажешь, если Яшкин отец работал в органах и такую сказочку сочинил — винтовка, банда, антисоветчина. Мало того, что деда Сергея расстреляли как церковного старосту, так ведь и парня могли подвести под расстрел. Надо, надо восстановить справедливость, и я немедленно сход созову.
До сих пор помню этот сход — мороз тридцать градусов, волосы в инее, а перед крыльцом сельсовета стоит серая толпа в серых залатанных телогрейках.
— Вот тут товарищ из Москвы приехала, чтобы совесть в нас разбудить, — сказал, открывая сход, участковый. — Ведь знали же все, что Сергей невиновный! Знали, молчали и боялись защитить. Одна баба Вера хлопотала за Сергея и даже до главного начальника дошла. А мы что? Мы молчим. Нам плюнь в глаза — всё Божья роса. Однако пробил час, чтобы проснулся стыд. Давай, Яков, выходи вперёд, говори!
Яков вышел на крыльцо, не только не смущаясь, но даже красуясь перед людьми. В городе он работал где-то в торговле и ужасно гордился, что приобрёл дублёнку и галстук немыслимой попугаистой красоты. В общем, с попугаями. Он даже специально распахнул дублёнку, чтобы земляки, конечно же, обмерли от зависти при виде его попугаев.
— Я чё? — хохотнул Яша. — Ну, спионерил винтовку. Пацанский юмор у меня был такой.
— Отец знал, что ты украл винтовку? — спросил милиционер.
— Потом узнал, когда винтовку нашёл.
— Знал и винил невиновного Сергея? — ахнули женщины и закричали наперебой: — Ах вы нехристи, Побирушкины! И гнилой у вас, Яшка, род! Твой отец иконы в храме расстреливал, а дед людей водил на расстрел!»
— А мне фиолетово, кто кого расстреливал! — взвизгнул Яша.
— Побирушкиным всё фиолетово! — крикнул кто-то из толпы, называя Яшкину родню не по фамилии, а по прозвищу — Побирушкины.
— Почему они Побирушкины? — спрашиваю стоявшую рядом со мной бабушку Веру, крёстную Сергея.
— Да ведь в наших краях полагалось после смерти родных, на сороковины, сорок дней нищих кормить. А где взять нищего? Все работящие, у всех хозяйства справные. Только у Побирушкиных ни курёнка, ни ягнёнка и одни тараканы в избе. Вот и везли им со всей округи яйца, сало, сметану, творог. Они и повадились жить, не работая. А потом: «Пролетарии, соединяйтесь!» — и Побирушкины к власти пришли. Ладно, дочка, пойдём греться, а то заморозил уже мороз.
Зашла я в избу бабушки Веры и ахнула — не дом, а церковь: все стены в иконах. Правда, большинство икон покалечено, а у некоторых изображений выстрелами выбиты глаза.
— Это Яшкин отец, — сказала баба Вера, — иконы расстреливал, а Николай, дед Серёжи, ночью иконы из церкви вынес и перед расстрелом мне завещал.
Я залюбовалась иконой святого Иоанна Предтечи — моя любимая новгородская школа и, похоже, XVIII век.
— Предтеча-мученик, глас вопиющего в пустыне, — вздохнула баба Вера. — Вот и я теперь вопию. Девяносто лет мне, дочка, умру я скоро. А иконы кому завещать? Народ-то ныне пошёл неверующий, и даже женщины загуляли и пьют.
На рассвете нас разбудил Серёжа — пора уезжать. На прощание бабушка Вера перекрестила меня и подала завёрнутую в холст икону Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна:
— Сохрани, умоляю, икону. Совесть-то у людей, верю, проснётся, и тогда церкви начнут открывать. Я не доживу. Ты доживёшь и покажешь нашу икону батюшкам. Пусть хоть кто-то на земле вспомнит, что у нас Предтеченская церковь была.
* * *
Возвращаюсь из командировки в Москву, а Катя, моя подруга с филфака, говорит:
— Зря ты с нами не пошла в поход. Мы столько икон насобирали! Представляешь, там церковь взорвали, а иконы целёхонькие на снегу лежат. Ума не приложу, куда их девать? Возьми себе что- нибудь, если хочешь.
На балконе, укрытые полиэтиленом, стояли иконы — большие, тяжёлые, почти в рост человека.
Я выбрала для себя икону святого апостола и евангелиста Марка и повесила её дома на двери в прихожей. Хотелось, конечно, повесить в комнате, но гвозди никак не вбивались в бетон.
А Катя, как и мой муж, умерла некрещёной. Но стал священником её сын, любивший в детстве рассматривать иконы и по-своему молившийся у них.
* * *
В 1988 году на Прощёное воскресенье я крестилась, а в понедельник крёстная повела меня на исповедь в Свято-Данилов монастырь. На ранней литургии было малолюдно, а на исповедь — никого. Исповедовал игумен Серафим (Шлыков), но имени батюшки я тогда не знала и узнала лишь в 1991 году, когда отца Серафима зверски убили.