шину продуктов. Какие-то весёлые люди в тюбетейках заносят в кухню мешки риса, муки, ящики с тушёнкой и ещё с чем-то. Помню только золотистые балыки рыбы и название неведомой мне еды — бастурма. Я разглядываю неизвестную мне бастурму, а братик припадает к корзине с виноградом и быстро-быстро ест его. Но тут появляется разъярённая мама, и люди в тюбетейках почти бегом уносят мешки и ящики обратно в машину.
— Подумали бы о детях, уважаемая, — советует маме некто осанисто-важный.
А я, Рашидка, о детях и думаю, — отвечает мама. — Не хочу, чтобы они попали в тюрьму.
Сказала мама, и как напророчила — через несколько лет Рашид действительно попал в тюрьму за хищение в особо крупных размерах. И всё-таки в детстве меня смущала манера мамы говорить «Рашидка», «Саидка». Однажды, наслушавшись глупых пропагандистских речей о великодержавном шовинизме, я даже заподозрила, что мама относится к узбекам как-то не так. Вот, например, картинка из прошлого, а точнее, старая фотография — на ковре, скрестив ноги и улыбаясь в объектив, сидят узбеки, а над ними возвышается мама — она всегда сидит на стуле, заявляя:
— Зачем, не пойму, ноги бубликом складывать, если на стуле удобней сидеть?
А ещё мама не признавала обычая спать на полу, и в кишлаках, где ей случалось ночевать, специально для мамы ставили кровать. А мне нравилось по-узбекски спать на полу. По моде века, увы, обрастаешь вещами, без которых, кажется, не обойтись. И всё же недостижимым идеалом для меня остаётся та узбекская комната без мебели, где быт не довлеет над человеком, а богатство не выставляют на вид. Одеяла, утварь и вещи здесь упрятаны в нишу за ковром. И это непорабощённое вещами пространство позволяет увидеть главное — цветущий урюк за окном, а выше урюка — синее небо, в котором, касаясь крылом солнца, плавно парит сокол-сапсан.
Восток тяготеет к созерцанию прекрасного, ибо здесь острее, чем в Европе, ощущают трагизм бытия. Узбеки читают Достоевского и говорят: «ширин» — «сладкий». А на Памире в горах есть опасная тропа над пропастью, где надо идти по вбитым в скалу кольям. Перил нет, под ногами — бездна, а над головой — выбитая в камне вязь арабских букв: «Путник, помни, что здесь, как и в жизни, ты словно слеза на ресницах». Жизнь — слеза на ресницах и тот миг перед вечностью, когда благоуханные алые розы вскоре станут бесцветным мусором, а нежная кожа ребёнка превратится в морщинистую плоть старика. Этот трагизм бытия, как ни странно, обостряет любовь к жизни. И мудрее не сетовать, а любоваться розами, пока они ещё царственно цветут для тебя. На Востоке благоговеют перед прекрасным и ценят поэзию, запечатлевшую тленную красоту мира в своих чеканных нетленных словах. Стихи здесь могут слушать часами. А знакомый этнограф рассказывал случай — в кишлак к каракалпакам приехал сказитель, и люди неделю без сна и отдыха слушали, замерев, сказание о Манасе.
Поэзия в Азии повседневна. Узбекская мать, укачивая младенца, читает ему стихи. А чайханщик, подавая лепёшку к чаю, вдруг положит рядом с лепёшкой цветущую ветку граната — и ты увидишь, как прекрасны деревья в цвету.
Впрочем, я пристрастна в любви к Востоку, но я выросла среди узбеков, усвоив с детства тот этикет Востока, который сложно понять европейцу. Помню, как я ужаснулась чудовищной невоспитанности людей, когда в семнадцать лет приехала в Москву, впервые увидев Россию. Мне казалось, что люди в Москве непрерывно скандалят, потому что разговаривают громко и как-то напористо. А ещё они невежливо смотрели друг другу в глаза. Восточный человек себе такого не позволит. На Востоке читают человека, как книгу, а по лицу можно многое прочитать. Помню, как зашёл в чайхану вполне благообразный узбек, выпил чаю и ушёл, зыркнув глазами по сторонам. А старики всполошились после его ухода: «Опасный человек приходил!» Это был, действительно, опасный преступник, которого вскоре задержала милиция.
Словом, я выросла «азиаткой». А мама была верна своим сибирским обычаям и одинакова — что с узбеками, что дома с детьми. Хвалила редко, а если провинишься, то мало никому не покажется. Но именно маму узбеки почитали за праведность и даже считали святой. В прямом смысле святой, то есть способной сотворить такое чудо, как исцеление бесплодной женщины. Никого мама, уточню, не исцеляла и не собиралась исцелять. Но бездетность на Востоке — это знак скверны и смерти, ибо «дом без детей — мазар (могила)». Бесплодную жену порой сживали со света такими попрёками, что мама возмущённо заявляла:
— Да как вы посмели оклеветать мою Розочку? Всё — забираю её от вас!
На сельскохозяйственной станции у мамы время от времени жили такие Розочки. Мама почему- то называла их так. Ласковые, как котята, они не отходили от мамы, а она радовалась, обнимая их. Честно признаться, я даже ревновала. Со мною мама была скупой на ласку и, помню, жаловалась на меня соседке:
Не моей породы дочь, мудрёная больно. Вот как уткнулась в детстве носом в книжку, так до сих пор над книжками сидит.
Мама была талантливым агрономом-селекци- онером и, изумляясь моей бездарности в этой области, доверяла мне лишь грубую работу — разносить навоз и поливать. Словом, Розочки были ей роднее. Они, как и мама, любили землю и умели работать на ней. Их даже вечером с поля не выгонишь — хочется работать, нравится работать, и не отвести взор от земли, где всё роскошествует в изобилии — новые дивные сорта помидор и много-много изысканных селекционных роз.
Одной из подопечных мамы была знатная хлопкоробка юная Суюмбике, настолько заморённая работой на этих отравленных дустом полях, что она показалась мне сначала старушкой с иссохшей, пергаментной кожей. Суюмбике отказывалась от еды, считая, что ей, отвергнутой бесплодной жене, лучше умереть. Мама кормила её сначала едва ли не с ложечки. А через несколько месяцев Суюмбике расцвела, превратившись в белокожую смешливую красавицу. Однажды Суюмбике навестил её муж и восхищённо воскликнул, что вот, взошла, мол, на небо луна и затмила собою светила. Муж потребовал вернуть ему жену обратно, но был с позором изгнан мамой:
— Пошёл вон, шакал!
А муж уже изнемогал от любви. Опасаясь мамы, он прятался за дувалом и подкрадывался, как кот, поближе к жене. Однажды он бросил Суюмбике через забор розу и печально запел о том, как тоскует о розе соловей. В итоге Суюмбике сбежала к своему «соловью», и у них родились дети, потому что это — любовь. Так вот, мама никого не исцеляла, но она никогда не могла поверить, что земля и женщина могут быть бесплодными, и было дано ей по вере её.
По-узбекски «я тебя люблю» звучит так: «Мен сени якши кураман». Дословный перевод здесь такой: «Я тебя хорошо вижу», и любовь осмысляется уже как зрячая любовь.
Именно такая зрячая любовь была свойственна маме. Она никогда не считала ни одну нацию лучше или хуже другой, но говорила, бывало: «Все Адамовы детки, и безгрешные среди нас редки». Да, рассуждала мама, Саид спекулирует коврами, но он — единственный кормилец многодетной и очень бедной семьи — никогда не позволит себе спекулировать семенами, потому что совесть у человека есть. И мама от всего сердца почитала узбеков за это благоговейное отношение к земле и особую одарённость в земледелии.
Однажды мы отдыхали в Грузии, и я впервые увидела грузинский базар — яркий, шумный, весёлый. А мама хмуро рассматривает крючковатые огурцы с горькой кожицей, и вдруг тычет этим кривым огурцом в продавца, спрашивая в гневе:
— Эт-то что, отвечай, такое?!
Ну, думаю, сейчас мою матушку линчуют. Но грузины принесли маме стул и накрыли для неё в закутке стол с угощением. Они наперебой жаловались маме, что вот хочется купить элитные семена, и тут денег не жалко, а спекулянты под видом элиты продают нечто низкосортное. Всхожесть низкая, а сорта!.. Впрочем, я ничего не понимаю в сортах, и мне понятен лишь ответ мамы:
— Я такие сорта напрочь повывела. Да я их близко к Узбекистану не подпущу!
Когда мама рассказала своим продавцам-узбекам о положении с семенами в Грузии, они выслушали её рассказ как «ужастик». И потом они годами отправляли в Грузию посылки с семенами, а грузины радушно отдаривали их отборным дефицитным чаем.
Была и другая, но уже громкая история с семенами. Однажды в воскресенье к нам домой примчались на машине взволнованные узбеки и с порога объявили маме:
— Элиту увозят!
Элита в семеноводстве — это нечто вроде неприкосновенного золотого государственного запаса. Элитные семена нового сорта хранились у мамы под пломбой, и только она, главный агроном, имела право снять пломбу перед севом. Как раз в ту пору вывели новый сорт необыкновенно вкусных и сладких помидор. Первую партию семян передали для размножения семеноводческому совхозу. А когда помидоры созрели, некий узбекский вождь так восхитился их вкусом, что приказал отправить весь урожай в Москву, к столу «Большого вождя». Словом, первый «золотой» урожай элиты погрузили в вагон и уже объявили об отправлении поезда, когда на вокзал примчалась разъярённая мама. Она встала перед паровозом и приказала отцепить вагон с элитой, иначе поезд никуда не уйдёт. Отправление поезда задержали, а узбеки принесли маме стул и чай. Вот так она и сидела на рельсах с пиалой чая, пока помидоры не выгрузили из вагона.
Мама провела тогда двое суток в тюрьме, а потом её освободили под подписку о неразглашении государственной «помидорной» тайны. Мама «не разглашала» — многое приходилось тогда скрывать. Только в восемнадцать лет я узнала, что родной брат мамы Василий почти четверть века провёл в лагерях. Дядя Вася был «политический», а угодил в лагеря так. В первые дни войны он записался добровольцем на фронт, а на проводах в армию загадал загадку: «Почему Ленин ходил в штиблетах, а Сталин ходит всегда в сапогах?» Отгадка была приблизительно такая: Ленин, мол, шёл вперёд с осторожностью, а наш мудрый любимый товарищ Сталин идёт к победе всегда напрямик. Более глупую историю трудно придумать, но глупость — сестра большевизма. И «враг народа» Василий, арестованный в юности, вышел из лагеря уже стариком, с обрубками пальцев на сине-багровой руке.