– Мой отец считал, что это будет на пользу – иностранное образование, для нашей-то купеческой семьи. Только все-таки у вас здесь Франция и не Германия, где каждая третья студенческая морда русская. Я никак не мог завести приятелей, пока Энгельберт не приехал. Мы сдружились. Он был умным малым, а еще обожал музыку. Представляете, как-то пошутил, что потомок Моцарта. Того самого, который Ама… Амад…
– Амадеус, – сказала я и получила кивок. – «Любимый богами»…
Меня снова замутило. Имя оцарапало слух.
– Вам плохо? – участливо спросил русский и прибавил: – Выпьете, может?
Я отказалась и закусила губу. В конце концов, людей, считающих себя потомками знаменитостей, море. Например, Нельсон. Едва ли он правда был родственником того самого адмирала. Торопясь уйти от «Моцарта» подальше, я напомнила:
– А девушка? Вы говорили про девушку-ирландку…
Долгоруков, пристально наблюдая за мной, кивнул.
– Да. Мейра. Они познакомились незадолго до нашего выпуска.
Я потерла висок. Беседа, пусть и увлекательная, грозила затянуться, но Ламартис всегда просил нас быть вежливыми. Я стала слушать дальше.
– Я когда ее впервые увидел, не понял, в чем душа держится. Тощая, долговязая, рыжая, одета как… вот в этой юбке, которая из женщины делает мужчину. Мейра была острая на язык, бойкая, слишком умная. – Заметив мою натянутую усмешку, он потер затылок и осторожно признался: – Извините за честность, леди. Не жалую я Независимых.
– Ваше дело, – после неловкого молчания отозвалась я. – Я не в обиде, пока «не жалую» не подразумевает кандалов.
– Не подразумевает! – горячо отозвался он. – Выпьем за это?
– Совсем чуть-чуть.
Спорить о несомненной роли Независимых в истории я не хотела. Русский одобрительно кивнул и налил мне из графина. И где только Ламартис достал столько водки? Мы чокнулись, и я, ощутив, как ядреный напиток течет по горлу, предложила:
– Дорасскажите. Чем же ваши старые друзья так… туманны? Пока я не поняла.
Взгляд Долгорукова устремился в пустоту.
– Всем. Всем, леди. – Он помедлил. – По глупости я Энгельберта отговаривал, когда он заладил свое «женюсь». Родители тоже не радовались: брать в семью ирландку! Нищую, дерзкую, без образования – она была уличной циркачкой, на публике выпутывалась из цепей и вылезала из ящиков, показывала всякие фокусы! Мать Энгельберта сама мне писала, просила переубедить, повлиять… Все зря! В день, как нас выпустили, мои влюбленные просто… сбежали! На небольшом таком воздушном кораблике, который украли у городского начальника полиции. Феноменально, правда?
– Феноменально, – кивнула я. Я неплохо представляла, чего стоит просто стянуть у пилота, тем более, у такого, крылатый ключ.
– Было в этом что-то сказочное, даже балладное. Я их провожал, видел, как улетают. – Секунды две русский молчал, потом налил себе еще водки и, глядя на донышко, продолжил странным дрожащим голосом: – Это было то, чего я при своем воспитании почти и не знал, понимаете? Красота. Красота свободы. Он такой счастливый вел корабль, она рядом стояла – волосы развевались, глаза блестели. Она… она была прекрасна. Вот тогда-то я понял. Она сбросила цепи. С себя и с него. Немногие так могут.
– Да, иногда что-то видится только на расстоянии, – глухо ответила я. – На расстоянии в пару небес.
Я вдруг подумала, что моя бедная Хелена оценила бы байку русского от всего сердца и, наверное, нарисовала бы по ней картину. Большую красивую картину с влюбленными и кораблем. От мыслей о сестре стало еще хуже. Я посмотрела на графин с водкой, но удержалась от просьбы подлить.
Долгоруков вздохнул и, видимо, тоже справляясь с какими-то нерадостными мыслями, залпом осушил стопку.
– Я был уверен, что он вернется, Энгельберт ведь был тихоней. А он не вернулся ни в Итон, ни домой. Зато он мне писал. Он всегда писал письма, и откуда они только не приходили… Австралия, Африка, Индия, Южная Америка. Они путешествовали. И не просто путешествовали. Знаете, чем они занимались? – Он таинственно понизил голос.
– Контрабандой? – наугад предположила я. – Работорговлей? Шпионажем?
Русский пренебрежительно фыркнул.
– Неглубоко копаете, ох неглубоко. Они искали сокровища и древние города.
– Неужели?
Долгоруков кивнул.
– Один раз я с ними даже сталкивался. У Черного моря что-то выискивали. Серьезные такие, не одни, с целой оравой то ли ученых, то ли бандитов. И нашли, я сам видел эти необыкновенные драгоценные камни, и корону, и какие-то таблички с письменами… представляете, они подняли это со дна, с помощью водолазного колокола[13]. А когда губернатор сказал делиться, фьють – смылись. Больше я о них долго не слышал. Энгельберт, видимо, испугался. Писать перестал.
– Их не поймали? – удивилась я. – Это ведь незаконно – просто так искать древности.
– Незаконно. Но не поймали.
– А потом?..
Долгоруков наполнил стопку на треть, медленно поднял на уровень моих глаз и опрокинул в себя. Взгляд потух, опустел так же, как стеклянный сосуд, и я догадалась об ответе.
– Они утонули. Вместе со своим судном, где-то возле Японии. Подстрелили их, вы ведь знаете, там не жалуют чужаков еще со времен черных кораблей[14]. Давно нет их, моих влюбленных. – Долгоруков со стуком поставил стопку и раздраженно отогнал от себя кого-то из девочек. – Многого я об Энгельберте даже не помню, например, что он есть любил, какого цвета носил сюртуки. А про Моцарта запомнил почему-то. Врезалось, понимаете?
Он потер лоб. Мне показалось, его мысли начинают путаться. Возможно, так и было, и я уже хотела формально попрощаться, когда…
– А раз про Моцарта заговорили… был у нас в Империи такой писатель, Александр Пушкин. Он написал историю про Моцарта и второго композитора, который завидовал ему, звали его… звали…
– Антонио Сальери, – тихо закончила я. Русский вздрогнул. – Все говорят, нет правды на земле…
– А гений и злодейство – две вещи несовместные, – пристально глядя на меня, произнес он. Лицо побледнело. – Надо же. Мало встречал англичанок, интересующихся нашей литературой. Да еще цитирующих ее!
– Это единственный русский текст, кроме «Братьев Карамазовых» Достоевского, который я… я… я…
Мысли и язык теперь путались у меня, очень хотелось уйти. Я оперлась о столешницу и стала тяжело, неуклюже вставать. Долгоруков смотрел снизу вверх.
– Раз начали, не могу не спросить. Леди, как вы думаете… Он отравил его?
– Кто? – ощущая новый приступ головокружения, тупо переспросила я.
– Сальери.
– Нет.
Голос прозвучал холоднее, чем я сама ожидала. Перед глазами закружились черные мошки, и я выпрямилась окончательно.
– Простите, я пойду. Приятного вечера.
Он ответил что-то ободряющее и виноватое одновременно, я уже не обернулась. Цыганская песня и хныкающая скрипка резали уши, ноги подгибались. Я пересекла зал и, бросив Жерару: «Сдохну – не буди», ввалилась в гримерную, где оставила вещи. Там стоял диван, на него я и рухнула. Голова гудела. Нет, так не пойдет, так я сегодня не отделаюсь.
Я протянула руку и вынула из кармана пальто сначала мешочек с табаком, потом, передумав, другой. Пришлось сесть, зажечь свечу. Вскоре я уже положила небольшой шарик в трубку и поднесла ее к дрожащему пламени. Сейчас… сейчас я сбегу. Сбегу…
Сладковатый запах расползся по комнате быстро, как и всегда, хотя я приготовила зелье отнюдь не так хорошо, как мастера. Сделав первую спасительную затяжку и глянув в потолок, я призналась себе, что со мной случилось. Я дала воспоминаниям ожить. У них все равно было слишком мало времени до прихода пустоты.
Цветочный город. Давно
…Блумфилд был славным местом. Правда, последние цветы, наверное, увяли здесь еще лет сто назад. Когда я попала в этот городок, раскинувшийся на холмистой пустоши, он уже представлял собой довольно однообразное зрелище: никаких лугов, ягодных садов и даже целебных родников. Возможно, все зачахло, когда начали строить первые типографии, а возможно, – вообще никогда не существовало и только воображение первых жителей подарило Блумфилду красивое название. Так или иначе, типографий тут было множество, как и книжных лавок. Пожалуй, я переименовала бы городок в Букфилд.
Школ-пансионов было две: женская и мужская. Одинаковые группки зданий за одинаковыми оградами располагались на северной и южной окраинах, точно отдаленные отражения друг друга. В блумфилдском женском пансионе я и училась.
Школа мне нравилась: комнатки, где мы жили по четверо, были уютными, учителя – умными, предметы – интересными. Да и строгих порядков здесь не водилось: нас охотно отпускали гулять после занятий. Наверное, по причине полного отсутствия в городке дорогих магазинов, увеселительных заведений и плохих людей. Звучит как утопия, но было именно так. Хотя, может, этим и объяснялось, что делать было нечего, разве что разглядывать витрины с платьями и есть мороженое. Но платья шились на жительниц Блумфилда (по-провинциальному безвкусно), а на мороженое деньги давали не всем. Например, моя мать считала его крайне вредным.
В школе я могла бы завести кучу подруг, за этим меня и отправили именно сюда: считалось, что в будущем пригодятся знакомства с людьми моего круга и выше. Но девочкам я не нравилась. Манеры у меня были далеко не столь хороши, как хотела мать, своеобразный вкус проявился уже лет в десять, когда я взяла папины любимые штаны для верховой езды и сшила себе ледж. А привычка острить над всем, что давало повод, окончательно отбила у юных леди охоту сближаться со мной.
Нас таких было двое – я и Фелисия Лайт. Ее вообще невзлюбили с первого дня, когда мать – затянутая в мужской сюртук тонкая дама с поджатыми губами – распахнула дверь кабинета, где шел урок, втолкнула дочь и холодно попросила остолбеневшую классную даму:
– Вы за ней приглядывайте. Сложный ребенок.