Иди на мой голос — страница 53 из 92

– Вы ему это посоветовали, сославшись на Розенберга. Розенберг ничего не говорил о том, что будет против вставки.

Сдержать усмешку не получается, и Моцарт мгновенно хмурит брови.

– Что забавляет вас, Сальери?

– Может быть, расскажете, чем этот человек, не очень-то к вам лояльный, заслуживает доверия больше меня?

Я жду ответа, но не получаю его. Я получаю упрямое, сердитое напоминание:

– Моим ариям рукоплескали, в остальное время преимущественно дремали и шептались. То, что исполнял в итоге Адамбергер, тоже не вызвало ни у кого отклика. Получилось прескверно.

– Ваше прекрасное рондо не спасло бы „прескверную“ оперу. Вы что же, так хотели ее спасти? Анфусси ваш закадычный приятель? Этому итальянцу отец разрешил вам доверять?

Я опять криво, желчно усмехаюсь. Он останавливается так резко, будто я ударил его, хотя нас разделяет не меньше шага. Он вынимает из карманов руки, сутулит плечи.

– Вы…

Я смотрю на его бледный профиль и внезапно кое-что понимаю. Увы, это запоздалое понимание; запоздалое, что вполне ожидаемо для человека, юные романтические порывы которого давно в прошлом. Я очерствел… кажется, очерствел. В немое подтверждение догадок Моцарт вдруг нелепо, по-мальчишески заливается краской.

– Вы правда не понимаете? Мне не хотелось, чтобы публика освистала хоть что-то, в чем сияет она

Ответ дается тяжело, но по крайней мере, он искренний:

– А мне не хотелось, чтобы недавно прибывший в город талантливый композитор, поставивший пока лишь одну блестящую оперу, запомнился кому-то как соавтор оперы провальной. У Алоизии Ланге золотой голос, чудесное будущее примы, этого уже не отнять, где бы она ни пела. Ваше же будущее…

„Далеко от нее“. Вот что готово слететь с языка и, возможно, должно слететь; на правах старшего товарища я свободен в подобных советах. Но я говорю другое, сопровождаю это мягкой и одновременно вызывающей улыбкой:

– Еще не известно, и вам стоит быть осмотрительнее. Найдется немало желающих его испортить.

Я вижу: он вот-вот откроет рот, вот-вот скажет что-то острое и сердитое, и спешу добавить:

– Но поверьте, это не я. То, как легко вы уверились в обратном, немного… удивило меня. Впрочем, вы окружены завистниками и всюду видите козни. Возможно, вы правы. Я…

„Не задет“. Но мне тяжело лгать настолько явственно. И, кажется, Моцарт это понимает.

Он кусает губы, хмурится, качает головой. Когда мы снова встречаемся глазами, я вижу во взгляде что-то болезненное, что заставляет меня понизить голос. Я обижен – нет смысла этого скрывать. Я уязвлен, но одно точно: о поступке я не жалею. Пусть даже после проклятой премьеры мне пришлось услышать в свете пару нелестных и ранее не звучавших в мой адрес вещей. Слова „засилье иноземцев“ впервые не постеснялись произнести в моем присутствии несколько особенно дерзких немцев. Силясь прогнать эти мысли, я оправляю воротник и поднимаю подбородок.

– Более я не стану вмешиваться в подобные вещи. Насколько я могу понять, вы уже успели поговорить с парой своих более близких друзей и выставить меня в этих разговорах интриганом. Это… – заметив, что к его щекам опять прилила краска, я уверяюсь в правоте, – неважно, вы были огорчены и раздосадованы. Вряд ли вы мне навредили больше, чем навредили бы себе, выгори ваша затея с рондо. Прощайте.

Я разворачиваюсь, чтобы вернуться в здание Общества. У меня еще немало дел. Я чувствую спиной взгляд и сильнее выпрямляю спину.

– Ваше „прощайте“ значит…

– То, что вы хотите, чтобы оно значило. Оно может значить что угодно.

Я не оборачиваюсь. Просто слышу приближающиеся шаги, и тяжелый камень на моем сердце вдруг становится легче. Я ли был так зол? Я ли наконец делаю полной грудью вдох?

Моцарт заглядывает мне в лицо. Наверное, ему было бы легче, если бы там был гнев, но гнева нет. Он улыбается. Это непривычно блеклая и неуверенная улыбка, которая не встречает ответа: сил у меня нет.

– Я хочу, чтобы оно значило, что вечером вы выпьете со мной в „Золотом Ангеле“[41]. Вино, которое предпочтете.

– А если я предпочту что-то достаточно дорогое?.. – Мне вдруг так нелепо хочется задеть его, напомнив о стесненном положении, но неожиданно он не ведет и ухом.

– Сочиню что-нибудь и расплачусь. Хоть кто-нибудь в этом трактире согласится, что хорошее вино стоит хорошей музыки? Моей музыки!

И я все же улыбаюсь.

– Что ж, только ради того, чтобы посмотреть на такой торг, я соглашусь. Заеду за вами вечером.

Более чем необычный способ примирения. Но я принимаю его, и, слабо улыбнувшись, пожимаю на прощание протянутую руку. Я уже думаю: как бы включить в ближайшую концертную программу Общества непрозвучавшее рондо…»

Ночь

[Падальщик]

В коридоре я надеялся услышать два женских голоса, пусть бы даже они ругали меня на чем свет стоит. Я почти молился об этом, но не услышал ничего. Когда я показался на пороге кухни, Пэтти-Энн, сидевшая с чашкой чая, подняла красные, встревоженные глаза.

– Где Лоррейн?

Не вернулась. Я тяжело оперся о дверной косяк. Сестра смотрела на меня, теперь я заметил, что у нее дрожат руки. Я знал, что в нее сегодня стреляли и что виноват я, – потому что бросил их с Лоррейн ради похода в «Три пенни». А ведь Розенбергер предупреждал меня…

С некоторым усилием я произнес:

– Я думал, она с тобой.

Ложь. Пэтти-Энн покачала головой и поднялась.

– Она была с Эгельманном. Ты ее видел?

– Видел. Она от меня ушла.

– Куда?

– Не знаю.

– Почему?

Вопрос уже был задан громче. Сестра сделала ко мне несколько шагов. Я молчал.

– Что ты ей сказал?

Она схватила меня за плечи; для этого ей пришлось встать на носки и поднять руки, ведь она едва доставала мне до середины груди.

– Говори!

– С чего ты взяла, что я что-то ей сказал?

– С того, – прошипела она, – что знаю тебя. Вот только не знала, что ты такой трус, братец!

Трус.

– Закрой рот, – огрызнулся я. – Я сказал то, что должен был. Назвал ей имя преступницы, ей это не понравилось, потому что преступница – близкий ей человек.

Пэтти прикрыла рот и отступила, медленно покачала головой.

– Есть доказательства?

– Пока нет, но…

Пэтти отвернулась и тихо произнесла:

– Когда я выходила замуж впервые, ты назвал моего жениха будущим убийцей. Он им стал. Второго назвал жуликом – он им стал. Про Фло ты сказал, что он сумасшедший, и он сошел с ума. Тебе пора научиться молчать. Ты всем приносишь одни несчастья.

Мне мучительно хотелось ударить мою сестру, но я спрятал руки за спину.

– Ты всегда защищала кого угодно, кроме меня.

– Потому что ты не нуждаешься в защите. Хотя… – оглянувшись, Пэтти фыркнула: – Лоррейн рассказала, как ей пришлось спасать тебя от тигров. Похоже, ты не умеешь платить долги.

– Мой долг уже оплачен.

– Хватит. – Она начала быстро, нервно убирать со стола салфетки и чашки. – Когда ты виноват, всегда болтаешь и редко что-то делаешь. Не желаю больше тебя слушать.

– Какая жалость. Тогда убирайся. Я тебя не звал.

Пэтти-Энн выронила чашку; та разбилась. Мелкие осколки, почти крошка, видимо, фарфор был совсем хрупкий. Выпрямившись, сестра снова взглянула на меня. Ее глаза обжигали льдом. Как мои.

– Хорошо, уеду. После того как Лоррейн вернется домой. Знаешь… мы знакомы пару дней, но я уже люблю ее больше, чем тебя. Странно, что, зная ее дольше, ты не полюбил ее хоть немного.

– Мне нужно, знаешь ли, больше времени. Точно не жалкий месяц, в течение которого ты обычно прыгаешь в чью-то…

Пэтти усмехнулась.

– Флориан говорил, для любви иногда достаточно трех минут. И потом любовь живет до смерти, а может, после нее тоже. Сентиментальный был старик, правда?

Она убрала в буфет молочник и кофейник и покинула кухню. Я слышал, как она поднимается по лестнице, и медленно сжимал и разжимал кулаки. Я должен был успокоиться. Что могла моя сестра, эта титулованная шлюха, знать о любви? Еще меньше, чем обо мне.

Я прошелся вдоль стола. На краю я увидел неубранную деревянную коробку с резным узором на крышке. Кажется, в таких лежали пряности. Я взял ее, открыл и почувствовал знакомый запах. Корица. Терпкая, о чем-то напомнившая. Нет, не о чем-то. О ком-то. Это был запах Лоррейн, только ее. Голова закружилась, я закрыл глаза.

Она – поднимает руку с револьвером и стреляет в тигра. Равнодушно, без малейшей жалости, так свойственной женщинам.

Она – промывает мои раны и дует на них с шутливым смехом.

Она – стоит посреди кабинета своего мертвого отца, с опущенной головой, сжимая в руках бутылку какого-то спиртного.

Вырывает у матери глупые любовные письма сестры, получает за это затрещину.

Касается моей щеки, наклонившись над креслом, – глаза почти такие же глубоко-синие, как и у членов нашей семьи, ресницы светлые, на губах, углы которых обычно опущены, – улыбка. От запястий до кончиков пальцев – неотступный запах.

Опиум. Корица. Лоррейн

Это невозможно было выносить. Нет, не я, не со мной, не из-за нее! Я крепко сжал коробку в ладони, потом с силой швырнул в стену. Порошок рассыпался на пол, заполняя удушливым запахом всю кухню. Я поднял воротник и вышел в коридор.

[Лоррейн]

Они были в масках. Уродливые звероподобные твари в венецианских масках. Мелькание их красок сводило с ума, запахи парфюма и пота, шоколада и миндаля ударяли в нос.

Музыка. Рваная музыка скрипок из черного дерева. Черных скрипок с золотыми струнами из кошачьих жил. Кто-то драл их так, что слух этого не выносил.